– Ребятушки, что же это мы? Неужели пойдём спать без ужина? Дайте пару копеек, я сбегаю в лавочку!

– Не бойся, спать не будешь, – сказал ему сосед, вытряхивавший подштанники в коридоре. – Блохи тебя не оставят в покос. Не скоро к ним привыкнешь. Клоп идёт на тебя? Если нет, то ты счастливый человек. У меня здесь тело как в огне. Будто лежу в крапиве.

– Те инвалиды ещё на дворе, – сказал Горжин, когда вернулся, стуча зубами. – А мороз там хороший!

– Ночью опять будет от луны крест на небе, – сказал сосед, расстилая свою блузу под себя. – Да, вот так ночлег!

Он вынул из мешка хлеб, положил его на полку, а мешок сложил и положил под голову, чтобы не спать на голой доске. Затем лёг, закряхтел и начал слёзно жаловаться:

– Приятели, верите ли, что у меня именье в шестьдесят четвериков? Верите ли, что моя жена играет на пианино, что у меня три комнаты и две широкие кровати стоят рядом? Верите ли, что в спальне перины подымаются до самого потолка? Разве бы вы сказали, что в июне я женился, а в августе уже был в России? Так и не успел насладиться семейной жизнью, а до женитьбы я ведь не знал женщин.

– Да, это, дружище, неприятно, – сказал Швейк с участием, – теперь мало приятного жить на свете. В поезде говорили, что подписано соглашение, чтобы больше не обмениваться пленными. Мы останемся здесь, а русские – у нас. И каждый обменяется жёнами.

– Этого не может быть! – испуганно проговорил сосед. – Да ведь у меня дома есть даже и моторная лодка! – Он задумался, качая головой. Затем сел и торжественно сказал: – Я – Гудечек из Дольней Льготы. Я за все себя вознагражу. Как только приеду, положу жену на постель, окна засыплю землёй, закрою ворота и четырнадцать дней подряд никого не буду пускать!

И его глаза, до сих пор влажные от слез, загорелись.

– А я, – заявил пискун, – сейчас же, как приеду, согрею воду на плите и выкупаюсь в корыте. Ни о чем я больше не думаю, ребята, как только о чистом, выглаженном бельё. Оно так приятно пахнет.

– Я думаю, что весной кончат воевать, – отозвался кто-то из теней, танцующих на нарах, – и что к черешням приедем домой. Я прикажу сварить вареников с черешней, чтобы они плавали в масле. Моя жена кухарка. О, как она умеет их делать!

После этого пискун тоже начал стлать себе постель. Он щёткой подмёл нары под собой и, проклиная Австрию, Россию и весь мир, разложил снятый мундир, лёг, но потом быстро вскочил вновь.

– Иезус-Мария! Вот несчастье! Не успел лечь, а блохи скачут по мне и колют, как иголками. Это хуже, чем пустить электрический ток в человека!

Щепкой он начал ковырять в щелях между досками и выковырнул комок пыли; комок зашевелился, и из него начали выскакивать блохи. Стоя на коленях, пискун поражался:

– Вот ужас! Чуть мне глаза не запорошили! – И обведя взглядом балки, поддерживающие нары, он жалобно всхлипнул: – Я этого не перенесу, я повешусь, черт бы взял эту тварь!

Он снял рубашку и кальсоны, вытряс их над нижними нарами, несмотря на крики их обитателей, заявлявших, что у них достаточно своих насекомых, и нагим перелез через Швейка и Марека, таща за собой свой мешок. Потом он вынул из него несколько бутылок и бутылочек:

– Господа, – сказал он, ещё более повышая голос, – посмотрите, я размножаю насекомых на научных основаниях. Я занимаюсь, так сказать, размножением мелкого скота. Вот здесь, – поднял он тёмную бутылку, – клопы, наловленные в Чите; они сидят у меня уже там одиннадцать месяцев и все-таки ползают, хотя многие из них уже повысохли. Посмотрите на них. – Он помахал бутылкой и поставил её против света лампы. В ней зашелестела сухая шелуха. Он засмеялся: – Вот они! Наверное, голодны. Двадцать лет жизни я отдал бы, если б мог связать Вильгельма и высыпать ему их в постель!

– На Франце Иосифе они могли бы тоже поживиться, – проговорил с отчаянием Гудечек, – но он предпочитает иметь в постели не клопов, а артисток. Ну да, он себе выбирает белую кость, а мы, солдаты, должны поститься в Сибири. Я, братцы, был только месяц как женат, и тут война. Уж мы с женой и забавлялись!

И он так начал чмокать губами, что Швейк сделал ему замечание:

– Но-но, будет! Не хрюкай, тут тебе не хлев.

– Затем, братцы, – сказал пискун, – здесь вот у меня вошь. Я её наловил в вагоне, причём она смешанная. Ловить мне помогал Федра Когоут, и в этой бутылочке всего их двести грамм. Возраст их три месяца, а кормлю я их хлебом; это опровергает теорию, что будто вошь – животное хищное. Это просто паразит, который живёт на чужом иждивении, как буржуазия. – Он поднёс бутылочку к глазам Швейка: – Смотри, самые большие экземпляры; каждая с крыжовник. В тот раз их было много; мы вот вдвоём наловили столько за полчаса, и при этом Федра Когоут написал мне на память… – Он полез в мешок, вытащил разорванную, засаленную книжечку и, перелистав её, подал Мареку раскрытой: – Прочти это вслух, хорошая вещь. У парня был талант. Он остался в деревне на навозной куче с одной солдаткой.

Вспомни меня, друг милый, Когда мы вместе ловили вшей в рубашке.

Они были маленькие, большие, толстые, И было их много, много – Прусско-русская смесь И между ними турецкие.

Марек читал, подставляя книжку к свету:

– «На память написал Фердинанд Когоут, взводный тридцать шестого пехотного полка из Седлеца, возле Кутной Горы».

– От другого товарища, – продолжал пискун, – у меня там тоже красивые стихи. Прочти их тоже. Давай отдохнём на литературе.

Когда мы были в плену, Текло время печали, Тогда-то русским сухарям Мы цену узнали.

Но вот настали времена, Каких никто не помнит, – Один лишь чай давали нам, В нем сухари мочили мы.

О, жестокие времена!

– Такие красивые стихи сразу не сложишь, – сказал Швейк, передавая книжку пискуну.

А тот сидел с новой бутылкой в руке и, презрительно отплёвываясь, сказал:

– Ничего подобного. Хорошая вещь может возникнуть только с голоду. Те поэты, что сочиняют стихи о барышнях, луне и сирени, как она цветёт на Петршине, – это только бездельники. – Это своё суждение о поэзии и лирике он кончил тем, что вновь помахал бутылкой: – Вот тут, господа, у меня вши, с которыми я делаю опыты. Я их варил полчаса – и им ничего. Но клопы, напротив, кипятка не переносят. Наверное, поэтому кровати обваривают кипятком. Затем я их выставлял на мороз. При двадцати градусах они бегают, чтобы согреться. При тридцати они жмутся друг к дружке, но, когда они пробыли всю ночь на сорокаградусном морозе, от них осталась только пыль. «Помни, что ты прах и в прах превратишься», – продекламировал он и, заметив, что один из пленных надевает на босу ногу башмаки и накидывает шинель, чтобы сбегать в уборную, передавая ему бутылочку, сказал: – Поставь её на двери, на перекладину, посмотрим, что получится. – Затем он надел кальсоны, застегнул рубашку и сказал: – Господа, нужно развлекаться. Я буду шутом, нет, я буду мычать, как телёнок.

– Смейтесь, господа, – вздохнул Гудечек, смотря на Горжина, копавшегося в мотне своих брюк, – но мне странно вспомнить о своём доме. Резная кровать, белые подушки, и жена там лежит одна, без меня, а я тут без неё… на голых досках…

Гудечек всхлипнул.

– Ну, эти доски мягкие, – сказал, потешаясь над ним, Швейк, – а голыми они были всегда. На досках шерсть не растёт.

– Но доски трут… – пропищал любитель насекомых. – Посмотрите, господа, что у меня получилось от этого спанья. – Он снова спустил кальсоны и, выпячивая бедра, стал показывать. Затем взял руку Горжина и положил её на бедра: – Вот это мозоли, да? А если бы было светло, то ты бы увидел, что они, как радуга. Понимаете, господа, если верна теория Дарвина, то дети от нас должны рождаться ровными, как линейки, чтобы им удобнее было лежать на досках. – Он колупнул мозоли ногтем и добавил: – Это у меня, как у верблюда, растут два горба.

Вошёл солдат и крикнул:

– Девять часов! Лежать тихо, лампу потушить! Кто-то дунул, и нары затопила совершенная темнота. Пискливый пленный в ответ на слова солдата «спокойной ночи» крикнул: «Мать твою…» и полез на своё место по головам лежавших. Затем снова раздался его голос: