Мадам Сольтнер проводила нас к столику в уютном уголке. Она позволила себе лишь мимолетный взгляд на мою левую ноздрю, заткнутую куском бумажной салфетки. Думаю, хозяйке ресторана нечасто приходилось сопровождать гостей, явившихся в «Lutece» с расквашенным носом. Извинившись перед Сьюзен, я отправился в туалет, где вытащил эту жуткую затычку. К счастью, кровотечение прекратилось. Я умыл лицо и вернулся в зал. Нос у меня распух, однако здесь я был бессилен что-либо сделать. Вид у меня был далеко не элегантный, но есть мне действительно хотелось.

Подошел официант, накрахмаленный облик которого застыл в высокомерии. Он принял наши заказы на спиртное. Я перегнулся через стол с безупречно белой скатертью и такими же салфетками и шепнул Сьюзен:

— Когда принесут выпивку, вас не будет шокировать, если я на минутку суну нос в бокал? Спирт хорошо дезинфицирует раны.

Доктор закурила и выпустила в меня облачко дыма.

— Хорошо, что вы способны шутить по этому поводу. До сих пор не верится, что я бросила в вас книгой. Но иногда, Том, вы способны вывести из себя кого угодно.

— Да, Лоуэнстайн, временами я бываю отъявленным мерзавцем. Мои слова о Бернарде были непростительными, и я вполне заслуженно схлопотал словарем по шнобелю. Так что это я должен извиняться.

— Думаете, я не понимаю, что никудышная мать своему сыну? Понимаю, и меня это терзает.

— Не надо самобичевания, доктор. Бернард — подросток. Этому возрасту свойственно воевать с обществом. Такая у них работа — вести себя как полнейшие идиоты и создавать вечную головную боль своим родителям.

Официант принес меню. Я внимательно в него вчитывался, испытывая некоторое волнение. Впервые я оказался в ресторане, где готовил повар мирового уровня, и мне не хотелось испортить представившуюся возможность непродуманным или заурядным выбором. Я подробно расспрашивал доктора Лоуэнстайн о каждом блюде, которое ей доводилось здесь пробовать, и восхищался, с какой легкостью она разрушала все мои гастрономические стереотипы, предлагая что-то незнакомое, но божественное по вкусу. Наконец она предложила сделать весь заказ на свое усмотрение, и я облегченно откинулся на спинку стула. Сьюзен попросила официанта подать мне на закуску мусс из утиной печени с ягодами можжевельника. В качестве первого блюда она предпочла soupe de poisson au crabe [158]. Мои мозги отдыхали, а Сьюзен уже перечисляла официанту другие кулинарные изыски. Названия эти мне ничего не говорили. И снова, чувствуя мое замешательство, она через официанта попросила мсье Сольтнера (это и был всемирно известный повар) приготовить для меня rable de lapin [159].

— Кролик? — удивился я. — Что с вами, доктор? Все модные журналы уверяют, что это место — настоящий храм чревоугодия, а вы насмехаетесь надо мной, выбирая какого-то кролика.

— Уверяю вас, такого кролика вы еще никогда не ели, — убеждала она меня. — Можете поверить.

— Не возражаете, если я совру официанту, что веду кулинарную рубрику в «Нью-Йорк таймс»? Это наверняка окажет соответствующее воздействие на мсье Андре, и он превзойдет сам себя.

— Полагаю, это лишнее. Лучше поговорим о Саванне.

— Тогда я попрошу официанта убрать со стола все предметы, которые могут в меня полететь. Или лучше надеть защитную маску? На поле, знаете ли, она отлично уберегает от мяча.

— Том, родные и друзья никогда не намекали вам на некоторую чрезмерность ваших шуток?

— Бывало. Обещаю вам, Лоуэнстайн, до конца ланча я буду образцом скуки.

Официант принес бутылку «Шато-Марго» и мусс из утиной печени. Я пригубил вино. Букет был просто восхитительным. Мой организм возликовал. Я наполнился ароматом цветущего луга. Вино в сочетании с муссом заметно улучшило мое настроение. Я начал радоваться, что живу на свете.

— Честное слово, доктор, мусс фантастически вкусный, — сообщил я. — Целые легионы калорий маршируют теперь у меня в крови. Сюда, случайно, нельзя устроиться едоком?

— Саванна вытеснила глубоко в подсознание огромный пласт своих детских переживаний, — сказала доктор Лоуэнстайн.

— Какое отношение это имеет к утиному муссу?

— Довольно юмора, Том, — одернула меня Сьюзен. — Ваша сестра вычеркнула из памяти целые куски своей жизни. Она называет их белыми пятнами. Мне кажется, они совпадают с теми промежутками времени, когда ее галлюцинации становились неуправляемыми.

— У Саванны всегда были трудности с запоминанием, — заметил я.

— То же утверждает и она. В детстве это ее особенно пугало, но она никому не открывала свою ужасную тайну. По ее словам, из-за этого она всегда чувствовала себя какой-то особенной, одинокой, незащищенной. Она стала узницей утраченного времени. Дней, о которых она начисто забыла. В дальнейшем она пришла к выводу, что из-за этих провалов страдает ее поэзия. Безумие обступало ее со всех сторон. У нее не хватало сил, чтобы сражаться с ним. Больше всего она боялась, что однажды провалится в одно из этих белых пятен и уже не вернется.

Сьюзен Лоуэнстайн говорила, а я следил за ее неуловимой мимикой. Черты ее лица становились мягче; эту трансформацию производила страстная любовь к профессии. Я уже несколько раз видел в ней этот профессиональный пыл. Отстраненная внимательность отступала, Сьюзен совершенно искренне входила в роль свидетельницы, оказавшейся среди раненых, истерзанных душ. Ее голос зазвучал оживленнее, когда она стала описывать свои сеансы с Саванной. В те первые месяцы моя сестра рассказывала о своей жизни, юности, творчестве. Но истории то и дело прерывались и начинали размываться, когда Саванна добиралась до очередного белого пятна. Подавленность снова и снова загоняла Саванну в тупик. Некий бдительный цензор в подсознании сестры всегда был начеку, полностью отгораживая ее от подростковых лет. Когда же она обращалась к детству, то могла вспомнить лишь разрозненные фрагменты, и все они были пронизаны неясным ощущением ужаса. Бывали периоды, когда любая мелочь, будь то птица, кружащая над болотом, запуск двигателя на отцовской лодке или голос матери, готовящей на кухне, вдруг погружала Саванну во тьму, в пространство без времени, в чужую жизнь. Так продолжалось два года, и тогда она приучила себя сосредоточиваться только на нью-йоркской жизни. За три месяца, буквально на одном дыхании, Саванна написала цикл стихотворений «Познавая Манхэттен». То был недолгий промежуток, когда к ней вернулись прежние силы и столь ценимое ею ощущение языка, которому она, вновь почувствовав себя в центре мира, отправляла свои любовные песни и реквиемы.

Но когда сестра взялась за детскую повесть, ее отбросило назад, в невесомость безумия. История действительно приснилась ей в кошмаре. Пробудившись, Саванна безостановочно, восемь часов подряд, записывала увиденное, передавая все в точной последовательности. Работая, она вдруг поняла, что речь идет об одном из забытых эпизодов ее жизни. Однако недоставало деталей. Интуитивно Саванна ощущала: они сильнее и важнее тех, которые она включила в повествование. Появление трех злодеев особенно больно отозвалось у нее внутри, пробудило какие-то отголоски воспоминаний, которые зазвенели далеким колоколом церкви, подвергшейся осквернению. Саванна читала и перечитывала повесть, словно утраченный и вновь найденный священный текст, содержащий явные намеки на загадки. Она продолжала всматриваться в строчки, убежденная, что создала некую притчу или набросок, имеющий далеко идущие последствия. В юности с ней что-то случилось, но к написанному она могла добавить лишь одну недостающую деталь — статую Пражского младенца, которую отец привез из Европы и которая стояла на столике возле входной двери. Саванна не знала, какую роль играет статуя, но чувствовала, что Пражский младенец как-то связан с описываемыми событиями. После самоубийства Ренаты статуя начала появляться в галлюцинациях, неизменно усугублявших страдания Саванны. Пражский младенец занял свое место среди хора внутренних голосов, черных собак и ангелов отрицания. Все эти существа распевали удручающую песнь, знакомую Саванне с детства. Они сетовали на ее никчемность, на разные лады твердили, что ей незачем жить, и призывали к смерти. Саванна стала видеть собак на стенах своей гостиной. Они висели на крюках, на каких обычно вешают мясные туши. Их тела корчились от боли. Псов было много — сотни; и все они требовали от нее покончить с жизнью. «Они ненастоящие, они мне только кажутся», — убеждала себя Саванна, но ее голос терялся в демоническом вое изуродованных псов. Устав сражаться с ними, Саванна вскакивала и бежала в ванную. Но там, на рогульке для душа и на потолке, ее ждали истекающие кровью ангелы с перебитыми шеями. Они нежными тихими голосами звали Саванну отправиться с ними в благословенное место с длинными дорогами, коридорами вечного сна. Там правит долгая ночь безмолвия, там нет звуков. Там ангелы исцелятся от ран и одарят ее своей добротой. Они протягивали к Саванне руки и внушали, что она — одна из них. У них не было глаз, из их черных глазниц сочился гной. А над ангелами Саванна видела ножки линчеванного Пражского младенца. Его лицо превратилось в кровавую лепешку. Младенец разговаривал с ней голосом матери, призывая хранить молчание. Каждую ночь, пересчитывая лезвия, Саванна слышала удовлетворенное завывание собак и восторженные восклицания ангелов; ее незваные гости рассуждали о каких-то законах бури и толкали ее на самоубийство.

вернуться

158

Рыбный суп с крабами (фр.).

вернуться

159

Спинка кролика (фр.).