Вода не могла отступить. Она поднималась вопреки своей воле. Так рассуждал дед.
Он решился чуть ослабить свое упорное давление на окровавленный тряпичный ком и едва не заплакал, обнаружив, что кровотечение прекратилось. Случившееся вызвало у матери шок, и сейчас она лежала без сознания в луже собственной крови. Сара и малыши исчерпали все силы и затихли. Дед разыскал на чердаке кусок промасленного брезента и солому. Он прикрыл мать брезентом, расстелив сверху солому.
Затем дед спустился по лестнице вниз и поплыл к загонам. Он дергал заклинившие дверцы, выпуская животных. Лодку он на всякий случай привязал к лестнице. В суматохе бегства деда подмяла и едва не зашибла корова, торопившаяся покинуть хлев.
Когда он вернулся на чердак, малыши, словно белесые полешки, лежали у Сары на груди, удерживаемые ее темными руками. Дед наклонился к матери — жива ли. Та дышала, хотя пульс едва прощупывался.
Измученный, истерзанный сражением с бурей, дед повалился рядом. Он лежал, вслушиваясь в голос стихии, который казался ему теперь почти человеческим. Дед вспоминал своего сына Генри, чей обгоревший обезображенный труп застрял среди искореженных конструкций сбитого самолета. Сильного, мускулистого тела больше не существовало. Дед представлял сыновнюю душу, плывущую, словно маленький теленок, несомую дыханием Бога в рай, полный света и покоя.
— Господи, я отдал достаточно, — произнес дед, обращаясь к ветру. — Больше я ничего не отдам.
Он из последних сил боролся со сном и заснул посреди этой борьбы.
Его разбудил солнечный свет и птичье щебетанье. Дед взглянул вниз и увидел лодку, застывшую на илистом полу хлева. Тут с воплем пробудился и я. Услышав мой плач, мать открыла глаза, и у нее инстинктивно потекло молоко.
Сара Дженкинс была мертва; деду пришлось вынимать из ее похолодевших рук троих белых малышей, которых она помогла спасти. Так закончилась моя первая ночь на земле.
Три недели мой отец прожил на колокольне, вслушиваясь в жизнь немецкой деревни. Священник приходил к нему каждую ночь: менял повязки, учил говорить по-немецки и сообщал военные новости. Он приносил отцу сосиски, хлеб, большущие банки ядрено пахнущей кислой капусты, бутылки вина и лучшее пиво, какое отцу когда-либо доводилось пробовать. Первые дни отца мучила боль. В одну из ночей — она показалась отцу невероятно долгой — ему стало совсем плохо. Он думал, что не дотянет до утра. Священник не отходил от него, мягкие неуклюжие руки Гюнтера Крауса делали все возможное. После той ночи отец пошел на поправку.
Поначалу боязливый священник навещал отца только в темное время суток. Патера Крауса преследовала страшная картина: как нацисты коваными сапогами вышибают его дверь. Священник глядел в простодушное веснушчатое лицо американского летчика и понимал: воображаемые ужасы могут стать реальностью. Присутствие отца сделалось для патера Крауса неотступным кошмаром и вместе с тем испытанием его характера. Священник сознавал, что у него кроличья душа, а времена на дворе такие, что нужна львиная храбрость. Когда прошла первая неделя, он поделился этими мыслями с отцом. Появление моего отца потребовало от Гюнтера Крауса, чтобы божественное начало взяло в нем верх над человеческим.
Мой отец поправлялся; визиты Крауса, для которого ночи были самым тяжелым временем, становились все длиннее. Порою одиночество избранного им пути становилось невыносимым. Священник тосковал по простым дружеским отношениям вроде тех, что существовали между жителями деревни.
После захода солнца Гюнтер Краус поднимался на колокольню и засиживался там далеко за полночь. В моем отце он нашел идеального друга, у которого всегда имелось время для общения.
— Почему вы стали священником? — как-то спросил отец.
— В Первую мировую я оказался в траншеях на территории Франции. Тогда я поклялся, что если Бог сохранит мне жизнь, то я стану священником. Вот так.
— Вам никогда не хотелось жениться, создать семью?
— Я очень некрасив, — бесхитростно ответил священник. — В молодости я не отваживался даже обратиться к девушке.
— У меня есть сын. Его зовут Люк.
— Хорошо. Это очень хорошо… Я часто думаю, каким мог бы быть мой сын. Иногда представляю себе сыновей и дочерей, которых у меня никогда не было и не будет.
— Вы когда-нибудь любили женщину? — полюбопытствовал отец.
— Однажды. — Священник вздохнул. — В Мюнхене. Я любил очень красивую женщину, ее муж был банкиром. Очаровательная женщина. Думаю, я ей тоже нравился, только как друг. Она была очень светлой, но со множеством проблем. Приходила ко мне за советами, и я давал их. А потом полюбил ее. Полагаю, и она любила меня, по-дружески. Я говорил, что ей нельзя уходить от мужа, поскольку такова воля Божья. Но супруг бил ее. В итоге она оставила его и уехала к матери в Гамбург. Когда она пришла проститься, то поцеловала меня в щеку. Я часто размышлял о поездке в Гамбург. Мне казалось, что я люблю ее больше, чем Бога. Но я так ничего и не предпринял.
— И что же вы не отправились в Гамбург и не постучали к ней в дверь?
— Я боялся Бога.
— Знаете, Гюнтер, Бог бы вас понял, — рассудил мой отец. — Он не напрасно сотворил ту женщину такой привлекательной. Возможно, Бог потратил на это много времени. У нее была красивая фигура?
— Перестаньте, — взмолился отец Краус. — Я же священник и не замечаю подобных вещей.
— Ну да, конечно.
— У нее была красивая душа. Надеюсь встретить ее в другой жизни.
— А вообще-то, Гюнтер, я рад, что вы не поехали в Гамбург.
— Думаете, это был бы грех?
— Нет, просто тогда бы вас не было в этой церкви, когда мне понадобилась помощь.
— Но зачем вы избрали мою церковь? Я об этом не просил.
— Зато вы спасли жизнь ковбою. — Отец поднял голову с подушки и пристально посмотрел на священника. — Когда война закончится, жду вас в гости.
— Увы, эта война вечна. Гитлер безумен. Каждый день я прошу Бога сделать Гитлера хорошим человеком. Но для Бога мои молитвы ничего не значат.
— Из куриного помета куриный салат не сделаешь.
— Простите, не понимаю.
— Да поговорка такая.
— Я усердно молюсь. Но Гитлер остается Гитлером.
В ночь, когда отец покидал колокольню, над Германией светила полная луна. К его левой руке постепенно возвращалась чувствительность, однако лицо оставалось частично парализованным. Священник принес отцу одежду для путешествий. Они в последний раз ужинали вместе. Отец, тронутый участием Гюнтера Крауса, пытался найти слова и отблагодарить старика, но не мог подобрать нужных фраз, и потому ужин завершился почти в полном молчании.
После еды отец погрузился в изучение маршрута, составленного для него священником. На карте были помечены места наиболее вероятного столкновения с нацистскими патрулями и точное место перехода в Швейцарию.
— Генри, я принес вам мотыгу. Возьмете с собой, — велел священник.
— Это еще зачем?
— Если вас увидят, то примут за крестьянина. Когда устанете, можете спать в амбарах. Только прячьтесь как следует, Генри. Я собрал вам продуктов, но их надолго не хватит. А теперь, Генри, вам пора.
— Вы были так добры ко мне, — произнес отец, захлестнутый чувством любви к этому немцу.
— Вы нуждались в помощи, Генри.
— Вас никто не заставлял помогать мне. Но вы сделали это. Даже не знаю, как вас благодарить.
— Я рад, что вы появились. Это дало мне шанс быть священником. Когда в первый раз Бог меня испытывал, я повел себя не как священник.
— Что за первый раз?
— Задолго до вас ко мне обратилась еврейская семья. Главу семьи я хорошо знал. Он был торговцем из соседнего города. Хороший человек. У него было трое детей. Все девочки. Милая жена, очень полная женщина. Однажды вечером он пришел ко мне и сказал: «Патер, пожалуйста, спрячьте нас от нацистов». Я отказался, что уже достаточно плохо. Но мой страх был настолько велик, что я выдал их нацистам. Они погибли в Дахау. Я пытаюсь искупить свою вину перед семьей Фишеров. Прошу Бога сделать что-нибудь, что смоет кровь этой семьи с моих рук. Но даже Бог не настолько могуществен. Даже Он не в силах этого сделать. Мне не скрыться от глаз Фишеров. Они пристально наблюдают за мной, когда я служу мессу, насмехаются над моим священническим призванием. Они знают всю правду о Гюнтере Краусе. И только потому, что я сдал этих людей нацистам, я оставил у себя вас, Генри. Я бы не вынес еще пары глаз, следящих за мной. Я очень многого боюсь. Очень многого.