Однажды я услышал материнский плач. Отец ударил ее. Но на следующее утро, перед уходом на работу, отец поцеловал мать в губы.
Бывали дни, когда мать вообще с нами не общалась. Она садилась на крыльце и смотрела на реку, на городок Коллетон; ее взор был затуманен меланхолическим смирением и безразличием, нарушить которое не мог даже наш плач. Ее неподвижность пугала нас. Мать рассеянно водила длинными пальцами по нашим волосам. Из ее глаз текли слезы, но выражение лица оставалось неизменным. Мы научились молча переживать материнские приступы меланхолии и окружали ее светловолосым защитным кругом. Проникнуть внутрь мы не могли; своими душевными мучениями мать с нами не делилась. То, что она раскрывала миру и семье, было лишь частью ее личности, частью малой и наименее значимой, неким парчовым фасадом, расшитым филигранью. Собирать мозаику материнского характера — занятие неблагодарное; к тому же мать утаивала самые важные фрагменты. Всю жизнь я изучаю свою мать и не могу сказать, что знаю ее. В чем-то она была для меня идеальной матерью, в чем-то — образцом апокалипсиса.
Я пытался понять женщин, и это навязчивое желание оставило во мне ярость и недоумение. Между обоими полами лежал громадный океан, пересекать который опасно. Между ними высилась горная цепь, чьи загадки не смогли бы расшифровать никакие экзотические шерпы. Поскольку я не сумел разобраться в собственной матери, мне было отказано в даре познания других женщин, встреченных на моем пути.
Когда мать грустила и отключалась от внешнего мира, я обычно винил себя и чувствовал, что совершил нечто непростительное. Порция вины входит в стандартный набор южного мальчишки; наши жизни — цепь нескончаемых извинений перед нашими матерями за то, что наши отцы оказались столь ущербными мужьями. Никакой мальчишка долго не выдержит тяжести и глубины материнской страсти, изменившей направление и обрушившейся на него. Однако некоторые все же имеют силы сопротивляться единичным и невинно-соблазнительным материнским поползновениям. Превращение в целомудренного и тайного любовника женщины своего отца таит столько запретной сладости! А какой триумф ощущает мальчишка, становясь демоном-соперником и получая в тени отцовского дома непередаваемо нежную любовь хрупкой женщины! Нет ничего более эротичного, чем мальчик, наслаждающийся созерцанием тела своей матери и ее прикосновениями. Эта страсть наиболее изысканна и запретна. Она же — наиболее естественна и разрушительна.
Моя мать родилась в горах на севере Джорджии. Жители гор склонны к изоляции, жители островов — к космополитизму. Увидев незнакомца, островитянин помашет ему, горец же насторожится и начнет думать, зачем тот явился. Материнское лицо — божественно красивое, постоянно улыбающееся — казалось окном в мир, но то была лишь иллюзия. Мать мастерски умела вытягивать из незнакомых людей самые незначительные или утаиваемые моменты их биографии и с таким же мастерством скрывала любой мало-мальски существенный или доступный проверке факт о себе. Мать с отцом странным образом подходили друг другу. Их совместная жизнь была тридцатилетней войной; их дети несли на себе бремя военнопленных. Нам пришлось участвовать во множестве переговоров, обманываться передышками, снова договариваться о прекращении огня и зевать на конференциях по установлению мира, прежде чем открылись истинные масштабы разрушений, произведенных этой войной. Такова была наша жизнь, наша судьба, наше детство. И мы, насколько возможно, наслаждались этой порой, где остров был прекрасен и добр к нам.
Но потом вдруг нас увезли с острова. Последующий период своей жизни я помню почти целиком.
В августе 1950 года, неожиданно для отца и к большому его неудовольствию, его вновь призвали на военную службу, приказав явиться на призывной пункт для отправки в Корею. Мать решила, что ей небезопасно оставаться на острове Мелроуз одной с тремя малолетними детьми, и приняла приглашение свекрови провести этот год в Атланте. Бабушка жила в доме на Роуздейл-роуд. До того времени я и не подозревал о существовании бабушки. Родители никогда не упоминали о ней. Бабушка возникла в нашей жизни как тайна и подарок судьбы.
В Коллетоне мы простились с дедом Винго, заперли наш белый островной дом и отправились в Атланту. Это был единственный год нашей детской жизни, проведенный в городе. На Роуздейл-роуд я впервые поцеловал мать своего отца, и она повела нас по узкому проезду к своему дому. Бабушка жила с человеком по имени Папа Джон Станополус. В разгар Великой депрессии она покинула мужа и сына и отправилась в Атланту искать работу. Целый год она трудилась в отделе нижнего белья универмага «Рич», отсылая в Коллетон половину своей месячной зарплаты. Но возвращаться к деду она не собиралась, и, когда развод с ним был оформлен, вышла замуж за Папу Джона. Тот потерялся и случайно забрел в отдел дамского белья. Так они познакомились, а через неделю поженились. Бабушка соврала ему, что никогда не была замужем. Я едва не открыл рот от изумления, когда отец представил нас Папе Джону как бабушкиных племянников. Только с годами мы поняли эту историю. По мнению родителей, нам было незачем знать о взрослых взаимоотношениях, поэтому они говорили нам только то, что считали нужным. Ко времени приезда на Роуздейл-роуд мы уже научились держать язык за зубами и не выпаливать свои мысли вслух. Отец познакомил нас с бабушкой — Толитой Станополус и велел мне называть ее тетушкой Толитой. Будучи послушным мальчиком, я повиновался. Вечером я все же потребовал у матери объяснений, но та ответила, что меня это не касается, и добавила, что расскажет потом, когда я стану постарше.
В то время Папа Джон оправлялся после сердечного приступа — первого в череде тех, которые постепенно свели его в могилу. У него было узкое изможденное лицо, фантастически громадный нос, приделанный словно каменный навес, и величественная лысина. Будучи бездетным, Папа Джон полюбил нас с первой минуты, едва мы переступили порог комнаты, в которой впоследствии он умер. Он постоянно целовал нас, это занятие никогда ему не надоедало. Папа Джон обожал запахи и голоса детей. Нашего отца-он называл кузеном Генри.
Дом Толиты стоял на холме, среди таких же скромных аккуратных построек. Район этот назывался Вирджиния-Хайлэндс, однако бабушка утверждала, что живет на Друид-Хиллс — в более фешенебельном месте, расположенном восточнее. Район был выстроен из кирпича цвета высохшей крови, отчего вся северо-восточная часть города казалась покрытой угрюмой ржавой патиной. Бабушкино жилище отличали острые шпили и крутые крыши. С улицы оно выглядело уютно, но слегка странновато; внутри напоминало лабиринт. Комнаты было бы правильнее назвать клетушками с низкими потолками, зато их было много, и все — причудливой формы, с пугающими нишами и выступами. Уголков, где можно спрятаться, — предостаточно. Дом будто специально спроектировали для взращивания детских кошмаров, имеющих особую направленность.
Внизу находился недостроенный подвал, настолько жуткий и пробуждающий такие мрачные фантазии, что после наступления темноты даже мать не отваживалась туда спускаться. Две стены из бетона — вечно в капельках подвальной влаги или дождевой воды, две другие — земляные, красноватые, как и большая часть земли в Джорджии. Казалось, этот уродливый необорудованный подвал выдолблен внутри холма.
Со стороны улицы дом загораживали четыре развесистых дуба, чьи ветви нависали сумрачным зонтом. Деревья были настолько мощными, что в грозы на стены дома попадали лишь редкие капли. Между тем дубы эти не являлись чем-то экзотическим для города или района. Атланту сумели построить, не уничтожив леса. По вечерам к задней двери приходили опоссумы и еноты, и мать кормила их алтейным корнем. Весной в воздухе разливался аромат свежескошенных лужаек; когда мы шли по Стиллвуд-авеню под кронами кизила, небо было совершенно белым, словно брачное ложе.
До переезда в Атланту я ощущал себя просто ребенком. За тот долгий год я многое узнал; можно сказать, понял значение родины. В первую неделю жизни у бабушки она застукала нас троих, когда мы, взяв веревку, ведро и куриные косточки, собрались идти ловить крабов. Мы были полны решимости найти вблизи Атланты морское побережье или приливно-отливную реку. В наших головах не укладывалось, что в городе, где столько развлечений, негде ловить крабов. Мы совершенно не представляли себе мира без островов и без улиц, которые ведут к морю. Но одну улицу мы запомнили навсегда — улицу, которая вела к подножию горы Стоун-маунтин [50].
50
Стоун-маунтин (Stone Mountain, «каменная гора») — сравнительно невысокая (514 м) гранитная гора в окрестностях Атланты, имеющая плоскую вершину. Диаметр подножия более 8 км. Этот гранитный монолит уходит в глубь земли более чем на 14 км.