Люк повернулся к отцу и с потрясающим достоинством (оно всегда было его отличительной чертой) произнес дрожащим детским голосом:
— Надеюсь, ты погибнешь в Корее. Я буду молиться за это.
Отец вновь схватился за ремень и наполовину выдернул его из брюк. Но остановился, посмотрел на Люка и на всех нас.
— Эй, народ! Из-за чего столько слез? Неужели никто в этой семье не умеет шутить?
Люк отвернулся. На штанах брата была кровь.
На следующий день отец уехал в Корею, на год исчезнув из нашей жизни. Он разбудил нас ранним утром и каждого грубо поцеловал в щеку. С тех пор отец никогда меня не целовал. После пикника на горе Люк целую неделю не мог ходить. Я же носился по городским тротуарам, радуясь как щенок, что остался без отца.
Перед сном я тайно молился о том, чтобы отцовский самолет сбили. Мои молитвы были чем-то вроде зенитного огня, залпы которого раздавались в глубине детской души. Мне часто снилось, как самолет отца, охваченный пламенем и потерявший управление, камнем падает на землю. Но это были не кошмары — это были самые прекрасные сны шестилетнего мальчишки, осознавшего, что он родился в доме своего врага.
Впоследствии я часто поднимался на Стоун-маунтин. И каждый раз на вершине меня ждал шестилетний малыш, замирающий от ужаса, что отец может вернуться. Этот мальчик, этот несостоявшийся мужчина, живет в памяти Стоун-маунтин. Я хожу по гранитной поверхности и замечаю в камне невидимые борозды. Они прочерчены в том месте, где отец обозвал меня девчонкой. Я никогда не забуду отцовских слов, сказанных в тот день, не забуду своего лица, вспыхнувшего после его удара, и пятен крови на штанах брата. Именно тогда я понял, что хочу быть похожим на мать. С того дня я отказался от всего отцовского в себе, возненавидел сам факт того, что я мужчина.
В сентябре мы с Саванной пошли в первый класс, в школу Святого Сердца. Люк был уже второклассником, и на него возложили обязанность следить, чтобы мы вовремя и благополучно добирались до школы. Каждого из нас мать снабдила запиской, пришпиленной к белой хлопчатобумажной рубашке. В моей было написано: «Привет! Я первоклассник по имени Том Винго. Если вы нашли меня, когда я заблудился, пожалуйста, позвоните моей матери Лиле по номеру BR3-7929. Она очень волнуется. Спасибо за помощь».
В школу мы отправились с новыми чемоданчиками для завтрака, на ногах у нас красовались такие же новые двухцветные кожаные туфли. Учительницей первого класса была щупленькая застенчивая монахиня, сама чем-то напоминавшая ребенка. Наша учеба сопровождалась ее нежностью и заботой.
В первый день мать и бабушка провожали нас до автобусной остановки на Брайарклифф-роуд, затем мать вместе с нами поехала на автобусе. По дороге она говорила нам, что скоро мы сможем читать и писать и что мы отправляемся в первое путешествие разума. Я сдерживал слезы, пока мать не ушла с игровой площадки. Она сделала это очень тихо и незаметно. Я поднял голову и вдруг увидел, что мать стоит на тротуаре Кортланд-авеню и смотрит, как монахиня выстраивает первоклассников. Я огляделся, ища глазами Люка. Второклассники уже заходили через боковую дверь внутрь школы; брат исчез в толпе.
Я разрыдался. Вслед за мной заревела Саванна. Остро ощутив свою отдельность от матери, мы вырвались из строя и понеслись к ней. Чемоданчики для завтрака нещадно колотили нас по бокам. Мать побежала навстречу. Она опустилась на колени и подхватила нас. Мы плакали втроем. Пережив мгновение оторванности от матери, я яростно цеплялся за нее и мечтал навсегда остаться в ее объятиях.
Сестра Иммакулата [52]подошла к нам и, подмигнув матери, повела нас всех в класс, полный голосящих первоклашек, не желавших расставаться со своими матерями, которые среди маленьких парт казались настоящими великаншами. Женщины, как могли, утешали своих чад, одновременно спасая нейлоновые чулки от вцепившихся ручонок. Горе и боль были настоящими и невероятно заразительными. Утрата и осознание прошедших лет — вот что читалось в глазах этих добрых женщин. Одну за другой монахиня деликатно выпроваживала их из класса.
Монахиня показала нам с Саванной хрестоматию, которую предстояло осилить за первый год обучения. Она представила нас соседям Дику и Джейн, после чего отвела в «обеденный уголок» и попросила пересчитать яблоки и апельсины для школьного завтрака. Некоторое время мать еще следила за нами из коридора, потом незаметно исчезла. Нежные белые пальцы сестры Иммакулаты запорхали над нашими головами, превращая школу в наш второй дом. К концу дня Саванна знала наизусть весь алфавит. Я дошел только до буквы D. Саванна распевала алфавит на весь класс; таким образом сестра Иммакулата — тонкий и умелый педагог, достойный всяческих похвал, — вручила будущей поэтессе «ключи» от английского языка. В свой первый сборник Саванна включила стихотворение «Иммакулата», посвященное хрупкой подвижной женщине в черной монашеской сутане, которая умела преображать обыкновенную классную комнату в уголок рая. Через несколько лет, узнав, что сестра Иммакулата умирает в Атланте в госпитале «Милосердие», Саванна прилетела туда из Нью-Йорка; она прочла монахине это стихотворение и держала ее руку, пока та не умерла.
Новым поводом для слез в мой первый школьный день стала материнская записка, которую я нашел в чемоданчике для завтрака. Сестра Иммакулата прочла ее мне: «Я так горжусь тобой, Том. Я люблю тебя и очень по тебе скучаю. Мамочка». И все. Большего и не требовалось — я ревел взахлеб в добрых руках монахини. И молился, чтобы корейская война длилась вечно.
Спальня Папы Джона Станополуса находилась в самом конце дома. Он проводил там почти все время. Нам было строжайше запрещено шуметь, и мы научились говорить шепотом, беззвучно смеяться и играть, словно насекомые. Особую тишину взрослые требовали соблюдать вблизи комнаты Папы Джона.
Каждый день, вернувшись из школы, мы садились на кухне, ели печенье с молоком и рассказывали, чему научились. Саванна обычно успевала узнать вдвое больше нас с Люком. Учительница брата, язвительная сестра Айрин, исправно отпускала колкости по поводу католического образования, и Люк добросовестно их пересказывал. Мать хмурилась, обеспокоенная и раздосадованная тем, что сын повторяет пересуды взрослых. Потом она провожала нас в спальню Папы Джона и разрешала побыть там полчаса.
Папа Джон полусидел в постели, упираясь в три мягкие подушки. В его комнате всегда было сумрачно. Его лицо словно выплывало из полутьмы. Наполовину поднятые жалюзи делили помещение на симметричные полоски света. Пахло лекарствами и сигарным дымом.
У Папы Джона была бледная нездоровая кожа; его белая безволосая грудь напоминала поросячью спину. Ночной столик загромождали книги и журналы. Когда мы приходили, он наклонялся и включал лампу. Мы влезали к нему на постель, целовали его в щеки и шею, игнорируя материнские и бабушкины требования быть с ним поосторожней. Они обе стояли и молчаливо следили за нами. При нашем появлении в глазах Папы Джона появлялся блеск, как у охотничьей собаки; он махал обеим женщинам, прося их удалиться. Мы умудрялись переползать через него, а он смеялся и щекотал нас своим потрясающим носом. Я впервые видел нос, который отбрасывает тень.
— Дети, не забывайте, что Папа Джон перенес сердечный приступ, — напоминала нам из коридора мать.
— Лила, пусть дети побудут со мной, — просил он.
— Папа Джон, достаньте монетку из носа, — приставала к нему Саванна.
Произнеся с нарочитой церемонностью несколько греческих слов, Папа Джон извлекал из носа десятицентовик и подавал Саванне.
— Папа Джон, там еще остались монеты? — спрашивал Люк, заглядывая в темные ноздри.
— Не знаю, Люк, — печально отвечал Папа Джон. — Я недавно сморкался, и монеты так и выпрыгивали из носа. Загляни-ка вон туда. Кажется, что-то застряло у меня в ухе.
Мы тщательно осматривали его волосатые уши, но там было пусто. Папа Джон повторял свои греческие фразы, театрально взмахивал руками, выкрикивал: «Престо!» — и доставал из-за мясистых мочек два десятицентовика, которые тут же переходили к нам.
52
В переводе с латыни «чистая», «незапятнанная», «безупречная».