Глядя на нее, я с изумлением обнаружил, что она не кокетничает. Позади барной стойки находилось большое зеркало. В нем отражались наши усталые лица, их же улавливали блестящие поверхности наших бокалов.

— Доктор, вы видите себя в том зеркале? — спросил я.

— Да, — отозвалась она, поворачиваясь лицом к бару.

— Так вот, доктор Лоуэнстайн, — продолжал я, поднимаясь из-за столика. — Там отражается не просто привлекательное лицо. По всем меркам и стандартам этого мира ваше лицо прекрасно. Вот уже вторую неделю я имею удовольствие на него смотреть.

— Мой муж не считает меня привлекательной, — продолжала она откровенничать. — И мне приятно слышать ваши слова.

— Если ваш муж не считает вас привлекательной, он либо гомосексуалист, либо идиот. Вы фантастически выглядите, доктор; самое время порадоваться этому факту. Кстати, я смогу навестить Саванну завтра утром?

— Вы переменили тему, — заметила она.

— Да, иначе вы подумаете, что я с вами флиртую.

— Вы разве со мной флиртовали?

— Нет. Лишь подумывал начать, но женщины смеются, когда я с ними заигрываю, и находят меня забавным.

— Кое-кто из больничного персонала считает, что ваше появление расстраивает Саванну.

— Согласен. Мое лицо наполняет ее болью. И не только мое. Лицо любого из клана Винго.

— Сейчас ей подбирают препараты, — сообщила доктор Лоуэнстайн. — По-моему, врачам удается держать под контролем ее галлюцинации, но с недавних пор у Саванны вырос уровень тревожности. Почему бы вам не повременить с визитом? Я обязательно обсужу это с ее врачами.

— Поверьте, доктор, я не буду огорчать сестру. Обещаю. Буду рассуждать только о хорошем. Буду читать стихи.

— Том, она вообще разговаривала с вами?

— Нет, — ответил я. — А с вами она много говорила?

— Речь будет возвращаться постепенно, — ответила Лоуэнстайн. — Ваша сестра сказала мне, что больше не хочет видеть вас в палате.

— Так и сказала?

— Это ее слова. И мне, Том, очень тяжело передавать их.

Моя бабушка Толита Винго доживает свои дни в одном из чарлстонских домов престарелых. Как мне объяснили, ее разум несколько «заносит», однако бывают редкие моменты замечательной ясности ума, и тогда окружающим открывается яркая, блистательная личность, на которую преклонные годы накинули покров старческого слабоумия. Капилляры ее мозга медленно усыхают. Время для бабушки течет не так, как для нас, и уже не измеряется днями и часами. Ее время подобно реке, между истоками и устьем которой она бродит. Бывают моменты, когда бабушка превращается в маленькую девочку, просящую у матери новую куклу. Не успеешь и глазом моргнуть, как она уже садовница, волнующаяся из-за своих георгинов, или бабушка, сетующая на забывших ее внуков. Она принимала меня и за своего мужа, и за приятеля, и за сына, и даже за родезийского фермера Филиппа, который, скорее всего, был ее любовником. Подходя к ее креслу-каталке, я никогда не знаю, чего ожидать. Когда я в последний раз навещал бабушку, она протянула ко мне ладони и произнесла дрожащим голоском: «Папа, папа! Возьми меня на ручки». Я осторожно усадил ее на колени и ощутил ужасающую хрупкость ее костей, а она опустила голову мне на грудь и заплакала, словно восьмилетняя обиженная девочка, утешаемая отцом, которого уже сорок лет нет в живых. Сейчас Толита весит всего восемьдесят пять фунтов. В конце концов она умрет от того, от чего умирают все американские старики: от унижения, утраты самоконтроля, скуки и отсутствия внимания к ним.

Иногда бабушка узнаёт меня. Это случается, если я приезжаю в моменты ее просветления, когда ее ум ненадолго обретает прежнюю остроту и игривость. Тогда мы оба смеемся, вспоминая эпизоды прошлого. Но потом я встаю, собираясь уйти, и ее глаза наполняются страхом. Толита цепляется за меня своей высохшей, изрезанной голубыми венами рукой и умоляет: «Том, забери меня домой. Не хочу умирать среди чужих. Прошу тебя, Том. Хоть это ты можешь понять?» При виде Толиты у меня разрывается сердце. Я люблю бабушку ничуть не меньше других, но не могу поселить ее в своем доме. Мне не хватает мужества кормить ее, убирать за ней, если она наделает прямо на простыни, облегчать ее боль и пытаться хоть как-то уменьшить безмерные глубины ее одиночества и оторванности от близких. Поскольку я американец, я обрек свою бабушку на постепенное угасание вдали от дома. Толита часто просит умертвить ее, проявив таким образом доброту и милосердие. В последнее время мне все тяжелее ее навещать. Приезжая в дом престарелых, я в основном нахожусь в приемной, споря с врачами, медсестрами и сиделками. Я кричу на них, заявляя, что в их заведении прозябает исключительная женщина, достойная заботы и внимания. Я сетую на их холодность и отсутствие профессионализма, упрекаю в том, что они обращаются со стариками, словно те — мясные туши, висящие на крюках в холодильных камерах. Чаще всего мои язвительные тирады приходится выслушивать чернокожей сиделке по имени Вильгельмина Джоунз. Как-то она не выдержала и спросила: «Мистер Винго, если ваша бабушка — такой удивительный человек, почему ваша семья запихнула ее в эту дыру и гноит заживо? Толита вовсе не туша на крючке, мы не относимся к ней как к куску старого мяса. Насколько я знаю, сама она сюда не просилась. Вы поместили ее к нам вопреки желанию».

У Вильгельмины Джоунз есть номер моего телефона. Я — устроитель последних бабушкиных дней на земле, но поскольку мне недостает силы и милосердия, я помогаю сделать эти дни жалкими, невыносимыми и полными отчаяния. Всякий раз я целую бабушку, и эти поцелуи маскируют мое предательство по отношению к ней. Когда я отвозил Толиту в дом престарелых, я сказал, что ее ждет долгая загородная поездка. Я не обманывал… Просто поездка еще не закончилась.

Папа Джон Станополус умер в конце 1951 года. Толита похоронила его по всем правилам на атлантском кладбище «Оук лон». Затем бабушка продала дом на Роуздейл-роуд и отправилась в экстравагантное турне, за три года трижды обогнув земной шар. Горечь ее утраты была настолько тесно связана с Атлантой, что больше она ни разу, даже на короткий срок, не приезжала в этот город. Она принадлежала к тем женщинам, которые инстинктивно знают, что безмерное счастье не повторяется, и умеют накрепко закрывать дверь в прошлое.

Толита плавала на кораблях, всегда первым классом, и за время своего вольного путешествия успела посетить сорок семь стран. Она посылала нам сотни открыток, в которых описывала свои впечатления, и эти открытки, написанные торопливым, едва понятным почерком, стали нашими первыми путеводителями по миру. В правом верхнем углу каждой открытки неизменно красовалась удивительная марка. Европейские марки воспроизводили шедевры мирового искусства. Марки африканских государств поражали ослепительно ярким солнцем, встающим над джунглями или просторами саванн, и манили сочными экзотическими фруктами. Разглядывая их, мы слышали крики попугаев, восседающих на ветвях деревьев манго; нам строили гримасы радужные морды мартышек-мандрилов; неспешные слоны переходили вброд глубокие реки; стада газелей двигались по равнинам близ горы Килиманджаро. Среди марок были миниатюрные акварели и пейзажи далеких таинственных стран. Бабушка невольно сделала нас страстными филателистами. Также мы с жадностью поглощали ее «путевые заметки», написанные в шторм, когда корабль бороздил «конские широты» [59]. Если Толита присылала письма, то обязательно вкладывала в конверт горсточку монет из всех государств, которые посетила за это время. От монет, как и от марок, веяло экзотикой. Так бабушка познакомила нас с нумизматикой, хотя коллекционирование монет не пошло дальше детских развлечений. Монеты мы хранили в банке из-под виноградного джема. Чтобы следить за перемещениями Толиты, отец купил карту мира. Мы доставали монеты и раскладывали их на карте в соответствии со страной происхождения. Едва бабушкина нога ступала на очередную землю, мы брали бледно-желтый карандаш и закрашивали на карте ее территорию. Мы бегло сыпали таинственными названиями: Занзибар, Бельгийское Конго, Мозамбик, Сингапур, Гоа, Камбоджа. Вкус этих слов был приправлен дымом далеких путешествий; в них звучало что-то первозданное и неведомое. В детстве мы считали Толиту смелой, щедрой и удачливой женщиной. Однако бабушка изрядно рисковала. В тот день, когда епископ Чарлстона совершал над нами троими обряд конфирмации, на кенийской равнине белый носорог протаранил ее джип. Когда мы пошли в третий класс, первая неделя ознаменовалась бабушкиным письмом из Саудовской Аравии, где на ее глазах забили камнями неверную жену; Толита с волнующими подробностями описывала это жуткое событие. Потом бабушку занесло на Амазонку, и там она наблюдала другую ужасающую сцену: несчастный тапир стал добычей стаи пираний. Его душераздирающие крики оглашали прибрежные джунгли, пока эти твари не сожрали его язык. И тут же бабушка со зловещей небрежностью заметила, что язык тапира считается лакомством. Все это придавало живости ее «путевым заметкам». Чем больше она путешествовала, тем наблюдательней становилась. Побывав в знаменитом парижском кабаре «Фоли-Бержер», Толита заключила, что на тамошней сцене увидела больше сисек, чем на молочной ферме. Из Рима она прислала впечатляющую открытку — горка монашеских черепов, сложенных, как пушечные ядра, в боковом алтаре капуцинских катакомб. В посылках Толиты мы получали ракушки, собранные на побережье Восточной Африки, сморщенную человеческую голову, «за бесценок» приобретенную в Бразилии у бывшего охотника за головами (тут же бабушка добавила, что ее поразили его гнилые зубы); а как-то на Рождество Толита решила угостить нашего отца деликатесом — соленым языком азиатского буйвола. В посылках мы находили дудочку заклинателя кобр, обломок «истинного креста», купленный бабушкой у одноглазого араба, верблюжий зуб, ядовитые клыки бушмейстера [60], а также набедренную повязку, которую, как писала бабушка, один дикарь снял со своего причинного места (мать тут же отправила набедренную повязку в огонь, заявив, что в Южной Каролине и так хватает всякой заразы, чтобы добавлять к ней африканских микробов). Толита по-детски наслаждалась всем странным, диковинным и уникальным.

вернуться

59

«Конские широты» — районы Мирового океана между 30 и 35 градусами как северной, так и южной широты, где часто бывают штили.

вернуться

60

Бушмейстер, или сурукуку, — самая крупная ядовитая змея Южной Америки.