На вопрос сына, что делает одних трусами, а других храбрецами, отец ответил так:

— Сознательность. Она всему эталон. Сознает человек свой долг, он собой пожертвует, а другого спасет. Не сознает — в кусты спрячется, как твоя Шляпа. Ты-то не из таковских? — отец улыбнулся.

Мальчик все равно вспыхнул. А ведь мог и не вспыхивать. Мог просто рассказать отцу о том, как спас утопающего. Но не счел это возможным. Хвастовство в семье не поощрялось. Но и утаить шила в мешке никому еще не удалось.

Утром Родионовка узнала: председательский Ванька утопающего спас. Выдал сам утопающий. Сыну Ивану спасибо за спасенного. Отцу — Николаю Захаровичу Паршенкову — спасибо за сына.

Как-то под вечер в зимнюю пору заржала под окном лошадь.

— Отец! — в семь голосов возвестила семья.

Мать глянула на ходики:

— Рано отцу быть. Должно, из Тамбова кто.

Дверь распахнулась, и в хату нетвердой походкой, скрывая лицо руками, вошел отец. В глазах у детей тревога. Мать изменилась в лице: напоили! Отец сел за стол, отвел руки, и семья ахнула. Все лицо в кровоподтеках.

— Разбился? — взвыла мать.

— Потом, — отмахнулся отец, — промой и перевяжи.

…На него напали внезапно, с двух сторон, из-за сугробов, когда он не спеша погонял конягу. Напали молча и били молча, пряча лица в воротниках овчинных полушубков. Но он, и не видя лиц, знал, кто это: дезертиры и дармоеды, которых он ненавидел наравне с фашистами, битыми им на войне. Он отбивался, как мог. Но не сам себя спас. Его выручил верный коняга. Вдруг понес, напуганный шумом свалки, и разбросал нападавших по снежному полю.

Два сына, два богатыря, и богатыренок младший, выслушав отца, молча встали и шагнули к двери.

— Куда это? — спросил отец. Братья, насупившись, молчали. — Понимаю, — кивнул отец, — за меня мстить. Отбой, мстители! С ними милиция разберется. Тут дело политическое, государственное. Зло живуче. Подобру-поздорову оно не уйдет из жизни. И без милиции нам с вами с ним не сладить.

Так впервые, по-серьезному вошла в жизнь Вани Паршенкова, богатыренка, милиция, которой, если не лукавить, сам Ваня безотчетно боялся. Потом, став милиционером и прослужив в органах правопорядка немалое число лет, он не раз с улыбкой вспомнит об этой своей боязни. Бояться милиции… Да если и есть на свете сила, которой меньше всего следует бояться, то это именно милиция.

Детство ранимо. И всякая боль, пережитая в детстве, зарубка на всю жизнь. Первой такой страшной зарубкой была смерть матери. Умерла главная труженица семьи, и на долю младшего пала большая доля домашних забот. Старшие — братья и сестры — один за другим выходили в люди и покидали родной очаг.

Дом — колхоз — школа. Это на годы стало треугольником его жизни, в котором он и крутился как белка в колесе, всюду успевая и ведя за собой других. Он никогда не добивался лидерства. И не кулаки, а добродушие было его избирателем в вожаки деревенской детворы. Куда он, туда и они. Но в колхозный сад — никогда. Курить? Он как-то попробовал да и попался на глаза крутому на расправу отцу…

— Курнем, — не раз потом предлагали ребята.

Он мрачно отшучивался:

— Не… Ремнем пахнет.

И больше никогда не курил, запомнив отцово:

— Еще курнешь, снова получишь.

Потом, учась в школе милиции, он услышит с кафедры:

— Неотвратимость наказания — важней самого наказания.

Первым сформулировал это отец.

У детства ноги долги. Не успеешь сказать школе «здравствуй», как вскоре говоришь «прощай».

Десятый класс. Выпускной. И большая, большая жизнь впереди, которая, как золотая рыбка, может удовлетворить любое твое желание, скажи только, кем ты хочешь стать, и желание твое непременно исполнится. Кем же хочет быть он, Ваня Паршенков? А хочет он быть военным. Почему? А потому, что во все годы учения не по принуждению, а по характеру с готовностью подчинялся установленному порядку. «Ваня — дисциплина, — шутили одноклассники. И всерьез добавляли: — Таких армия любит».

С тех пор и засело в голове: «Армия…»

С отцом поделился:

— Отслужу срочную, в армии останусь.

— Там видно будет, — остудил сына отец, — подумай лучше, кем в армию пойдешь?

— Самим собой, — сказал Ваня. — Кем же еще?

— Так, ясно, — игнорируя вопрос, сказал отец, — нахлебником значит?

— Я? — Ваня изумлен.

— А кем же еще? — кидал вопросы отец. — Что ты принесешь в армию? Какую такую специальность? Не шофер, не радист, не парашютист. На вот меня, армия, бери и учи. Армия, ясно, научит. А ты ей до призыва помоги.

— Всему не научишься, — приуныл Ваня.

— Всего и не надо, — сказал отец. — Шофером пойдешь. Колхоз обучит.

И Ваня Паршенков как сел за баранку в первый день армейской службы, так и не выпускал ее до самого увольнения в запас.

Армии никто никогда не хулит. Школа жизни. Кто прошел эту школу, тот человек! Армия и Ивану Паршенкову помогла утвердиться в этом высоком на земле звании — человек.

И вот он на гражданке. Кем быть? Вопроса нет, шофером. Где жить? Сестра зовет под Москву. Туда и поехал, не подозревая, как некоторые события его прошлой жизни отзовутся на его дальнейшей судьбе. А было вот что. В интернате, где он жил, когда учился в старших классах школы, стали пропадать из ларька без продавца деньги. То рубль пропадет, то два, а то целая трешка исчезнет. Иван Паршенков — староста. С него и спрос: сними пятно со всех, укажи на похитителя! А как укажешь?

Ночь. Все спят. Одна койка пуста. Паршенкова. Тишина. И вдох-выдох, вдох-выдох… Вдруг койка скрипнула. Кто-то встал, и белый, как привидение, в коридор вышел. Нужда подняла. Потом еще и еще выходили…

Утром встают и — новость: ларек без продавца лишился части дневной выручки. Все возмущены. Один староста спокоен. Он недаром провел ночь в красном уголке. На него, невозмутимого, и насели ребята. У них у всех чесались кулаки.

— Что будем делать?

— А ничего. Краж больше не будет. А то, что украдено, будет возвращено.

Он мог бы и прилюдно обвинить того, кого видел ночью. Но не сделал этого. Поступил педагогичней. Анонимно предупредил похитителя и заставил того вернуть украденное. «Ну, педагог, ну, сыщик, — узнав о ЧП, ликовал директор школы. — Вам, Паршенков, в милиции бы служить».

Слова, как оказалось потом, были пророческими, но он не придал им значения ни тогда, когда услышал их, ни потом, у сестры.

Милиция сама напомнила ему о себе. Вдруг вызов. Теряясь в догадках, с чего бы это, отправился в отделение. Принял сам начальник. По виду — строг. А улыбнется — сама доброта. Представившись — «Кладов», — поинтересовался, куда и когда собирается поступать. Ах вон оно что! Опасается, как бы на участке не завелся тунеядец. Сказал:

— Шофером.

— По армейской специальности, стало быть, — кивнул начальник, удивив Паршенкова знанием его биографии. — Знай крути баранку — и никаких тебе забот. Мечта!

— Каждому свое, — рискнул вставить Паршенков. — Вам жуликов ловить, нам баранку крутить.

Начальник вдруг обиделся:

— А почему это мне — мое, а вам, Иван Николаевич, — ваше? Почему это я должен жуликов ловить, а вы баранку крутить, а? Кто нас на тех и других разделил?

«Сознательность» — из далекого далека, из самого детства долетел голос отца, и Паршенков как эхо повторил:

— Сознательность!

— Верно, — сказал начальник. И, вздохнув, добавил: — Потому-то вы и не пойдете к нам, товарищ сержант, как недостаточно сознательный гражданин.

— Я? К вам? — удивился Паршенков. — А мне этого никто и не предлагает.

— Как это никто? — начальник оставил кресло и подошел к окну. — Я предлагаю. Должность и… — он улыбнулся, — и рабочее место. Вон оно, под окном.

Паршенков подошел, глянул: что за место? Под окном васильком синел милицейский «газик».

— Ну как, нравится? — подал голос начальник. — Шофер-милиционер. Звучит? Сам себе начальник. Сел и катай сколько хочешь. Ну а набежишь на кого из тех, что с законом не в ладах, нас по рации вызовешь, если сам не справишься.