— Сегодня не могу, а днями — пожалуйста.
Сверху закричали:
— Раство-ор! — И он убежал.
— Знаешь, кто это? — спросил Паршенков у Виктора, когда они покинули стройку. — Ответа не жду. Все равно не угадаешь. Сам скажу. Но по секрету. Горчайший в прошлом пьяница. А вот взял себя в руки и человеком стал. Человек, Виктор, все может. Только об этом не все знают. А из тех, кто знает, не все в это верят. Да, вот так-то. А у меня в памяти все еще слезы его матери держатся. Как она убивалась, бывало, бедная.
И хотя о слезах Витиной матери Паршенков не сказал ни слова, Витя его хорошо понял.
А вот и венец дела. По поселку идет молодая пара. Вдруг он покидает ее и перебегает на другую сторону улицы.
— Здравствуйте, товарищ инспектор. Как поживаете?
— Как все. Всем хорошо, мне еще лучше. Кому-нибудь из всех нехорошо, мне того хуже. Как жена? Как ребенок?
— Все хорошо, товарищ инспектор. До свидания.
— До свидания.
И он возвращается к ней.
— Что ты ему все надоедаешь? — спрашивает она. — Постеснялся бы…
— Для его же спокойствия, — отвечает он. — Не покажусь неделю-другую, переживать будет.
«Он» — это Виктор Ермолаев.
«Она» — его жена.
«Товарищ инспектор» — Паршенков.
И еще об одном его милицейско-педагогическом эксперименте. В доме отдыха имени 15-летия ВЛКСМ, подопечном Паршенкову, были похищены лыжи. Зима на носу, а лыж нет, исчезли. Хранились до поры в кладовушке под замком и пломбой, и нате вам: замок и пломба целехоньки, а лыж нет. Карлсон унес, что ли? Вору, даже тощему, в кладовушку не попасть. Оконце, что леток в улье, крошечное. Но именно этот «леток» и смутил Паршенкова, когда тот прибыл на место происшествия. Проникнуть в него мог только малыш. Но вот по своей или чужой воле? С этим надо было разобраться. Осмотрел кладовушку изнутри, обошел с улицы и узрел множество крошечных следочков. Дети! Но нет ли следа покрупней? Если есть, беда. Значит, детей взрослый водит, взрослый вор-растлитель. А это страшней всего. Тут уж разбейся Паршенков, а вора излови, пока он «смену» не воспитал. Рыскал, рыскал, но на крупный след так и не напал. От сердца отлегло — дети! Однако хоть и дети, но все равно похитители. И, как похитители, они должны быть задержаны и наказаны, а похищенное — возвращено дому отдыха.
Следы, помаячив на заиндевевшей лужайке, вышли на улицу и оставили Паршенкова с носом: растворились среди многих других следов. Но Паршенков не впал в уныние. Походил взад-вперед по улице близ дома отдыха и поймал «ниточку». «Бабушка в окошке», проводившая свой бесконечный досуг в наблюдении за жизнью улицы и опрошенная Паршенковым, сказала:
— Крутились тут малолетки. Все как есть одинаковые.
«Одинаковые»! Это же детдомовцы, сразу догадался Паршенков, о д и н а к о в о о д е т ы е.
Детдом встретил его праздничной суматохой: готовился по первопутку, как только ляжет снег, к лыжной вылазке.
Добряк Карасев, директор, вечно озабоченный хлопотун, встретил Паршенкова настороженно:
— На огонек, Иван Николаевич, или мои набедокурили?
Паршенков от прямого ответа уклонился:
— Поговорить надо, Николай Васильевич, сбор общий!
И вот он стоит на виду у всех, улыбается, но мундир настораживает, и в зале, где собрались ребята, царит тревожная тишина.
— Как бы вы поступили с теми, кто хотел бы испортить вам праздник? — спрашивает Паршенков.
Дотошные из зала требуют уточнения:
— Какой праздник?
— Ну, скажем, лыжную вылазку?
— По шее… Мы бы их…
Паршенков поднимает руку:
— Обещаю, что тем, кого я сейчас приглашу на сцену, это не грозит. А теперь прошу подняться ко мне ребят, похитивших лыжи в доме отдыха. Жду!
Проходит минута, другая, третья. В зале ни шороха, ни шепота. Вдруг кресло скрипнуло, другое, третье, и трое воспитанников, поднявшись на сцену, предстают перед глазами своих ошарашенных товарищей. Повинные головы опущены на грудь. В зале свист, улюлюканье, крики: «Позор!..», «Из дома — вон!..», «В колонию!».
И тут происходит странное. Человек в милицейской форме, призванный карать, вдруг вступается за тех, кто совершил преступление.
— Нет, нет и нет! — восстает он против всех. — Ни из дома вон, ни в колонию. Они ведь по недомыслию… Верно, ребята, по недомыслию? — обращается он к похитителям.
— По недомыслию, — нестройно отвечают они.
— И больше никогда не будут.
— Не будут, — отвечает трио.
— И лыжи вернут.
— Вернут, — вторит троица.
— А вы, — обращается Паршенков к залу, — вернете им свое доверие и поручитесь за них перед милицией.
В зале долго, долго длится тишина. И, как всплески волн, отдельные голоса:
— Ладно!.. Вернем!.. Поручимся! — и все хором: — По-ру-чим-ся.
А служба между тем шла и шла, не оставляя порой Паршенкову времени для педагогических экспериментов. Очередная зима вместе с эпидемией гриппа прошлась по поселку напастью дачных краж. Одна из них привела на Трудовую улицу, в дом под седьмым номером. Здесь, по словам хозяина-москвича, был похищен дорогой магнитофон.
Осмотр дачи удивил: на крылечке и возле него лежали свежеиспеченные следочки сапог, лыжных ботинок и подшитых валенок. «Будто нарочно положены, — подумал Паршенков, — словно пройтись за собой приглашают. Ну что ж, пройдемся».
И он вместе с шофером «газика», на котором приехал, Дмитрием Булавиным, воспользовался «приглашением». Следы вывели на просеку и разошлись в разные стороны, одни вправо взяли, другие влево, а валенки через лес в поле поперли.
«За тремя зайцами погонишься», — подумал Паршенков и… И ни за кем не погнался. А зачем ему было гнаться? Следы, он это сразу понял, вели якобы в поле и в лес. Ну а что там, если подумать, в поле или в лесу жуликам с магнитофоном делать? Зайцев развлекать? Чепуха. Следы никуда не вели. То есть вели, хоть и незримо, в обратную сторону, к жилью, к людям. Ну и глупцы. Задумали его, сыщика Паршенкова, обдурить. Давай, мол, преследуй нас, Паршенков, в поле или в лесу, а мы тем временем на станцию подадимся.
Там, на станции, самом людном месте поселка, он и напал вновь на следы подшитых валенок. И следы привели его под окно одного дома, гремевшего музыкой. Паршенков, таясь, заглянул в окно. И мигом отстранился, схватив все: орущий магнитофон (тот магнитофон, судя по описанию потерпевшего) и лежащих вперемешку с бутылками юных великанов. Взять их, конечно, можно, «руки вверх» и в машину. Но лучше не так, лучше иначе, хитростью. Он постучал в дверь и вошел. Трое, привстав, оглянулись. Тревога сквознячком пробежала по лицам.
— Кто хозяин?
— Я, — поднялся один. — Стельмах. А что?
Паршенков смотрел скорбно:
— Нарушаете, товарищ Стельмах. Людей своей музыкой беспокоите. Люди на вас и на них вот, — кивнул он на лежащих, — товарищу начальнику жалуются. Прошу вас со мной, всех троих, к товарищу начальнику.
— По улице? Пешком? Как арестанты? Нет, нет и нет, — запротестовали меломаны.
Паршенков смотрел весело:
— Зачем пешком? У меня «Жигули» — товарищ начальник прислал.
И машина повезла их в милицию. Вскоре туда же был доставлен и магнитофон.
И вот встреча: Паршенков, трио меломанов и магнитофон.
— Ваш? — спросил Паршенков.
Двое тут же отреклись от музыкального ящика, кивнув на третьего:
— Его вот.
Третий дерзко подтвердил:
— Мой. А что, у милиции на этот счет другое мнение?
Паршенков шутку игнорировал.
— И у милиции, и еще кое у кого, — сказал он и крикнул в коридор: — Прошу!
В комнату вошел пожилой человек. Усы у него сердито топорщились.
— Мой магнитофон, — ахнул он. — Где же он был?
— Об этом вам молодые люди скажут. — Но молодые молчат как убитые, и Паршенков разводит руками: — Что ж, придется до суда подождать. Может, тогда разговорятся.
Это случилось той же зимой. Паршенкова окликнули прямо на улице:
— Гражданин начальник!
Инспектор оглянулся: москвич, дачник, давний знакомый.