3. «Это не я убил»

Универсальность Verneinung'a обусловлена его несомненной связью с Эдиповым комплексом. Фрейд не пишет об этом в эксплицитной форме. Однако в неявном виде эта связь обнаруживается им на каждом шагу, например при выявлении динамики соотношения Эдипова комплекса и комплекса кастрации. Так, в работе «Достоевский и отцеубийство» Фрейд пишет следующее:

«В определенный момент ребенок начинает понимать, что попытка устранить отца как соперника угрожала бы ему кастрацией. Стало быть, из-за страха кастрации, то есть в интересах сохранения своего мужского начала, ребенок отказывается (отрекается. – курсив мой. – В. Р.) от желания обладать матерью и устранить отца. Насколько это желание сохраняется в бессознательном, оно образует чувство вины» [Фрейд 1995 f: 288].

От того, насколько сильно это чувство вины, оно преображается в невротический отказ от реальности в пользу фантазии или психотическое отрицание реальности в пользу символической реальности бреда. Если чувство вины сильно, но при этом личность, которая эту вину испытывает, является творчески одаренной, то, пройдя через испытания и наказания со стороны символического отца (например, как в случае с Достоевским, царя), она, эта личность, проецирует свое чувство вины на свое творчество, как это произошло с романом «Братья Карамазовы».

Как известно, в «Братьях Карамазовых» в убийстве отца замешаны все четыре брага. Непосредственным исполнителем был Павел (Смердяков); идейным вдохновителем – Иван; покушавшимся на убийство – Дмитрий; и Алексей, по планам Достоевского, долженствующий соединиться с народовольцами и убить царя (что для Достоевского – как и для Фрэзера – то же самое, что отца). Алексей получался самым главным затаенным убийцей. В общем все хотят смерти отца, и это понятно. Интереснее другое. Что в романе точно до конца не известно, кто на самом деле убил отца. Ведь кроме свидетельства почти помешанного Смердякова совсем помешанному Ивану Карамазову, после чего первый покончил с собой, а второй окончательно сошел с ума, ничего нет. В романе господствует неопределенность по вопросу убийства отца, такая же неопределенность и неизвестность господствует в сознании человека по поводу Эдипова комплекса. Даже если человеку приходит мысль о том, что он хочет убить отца, он скорее всего отгоняет ее как чудовищную и не соответствующую нормам морали, даже если этот человек – 3-летний ребенок. И в конце концов ребенок отрекается от этого желания, отрицает его. Примерно такую картину всеобщей неопределенности и намеков, замешанных на Verneinung'e, мы видим и в романе Достоевского. Достаточно вспомнить, например, следующую знаменитую сцену:

«– Я одно только знаю, – все так же почти шепотом проговорил Алеша. – Убил отца не ты.

– „Не ты“! Что такое не ты? – остолбенел Иван.

– Не ты убил отца, не ты! – твердо повторил Алеша.

С полминуты длилось молчание.

– Да я и сам знаю, что не я, ты бредишь? – бледно и искривленно усмехнувшись, проговорил Иван. Он как бы впился глазами в Алешу. Оба опять стояли у фонаря.

– Нет, Иван, ты сам себе несколько раз говорил, что убийца ты.

– Когда я говорил?.. Я в Москве был… Когда я говорил? – совсем потерянно пролепетал Иван.

– Ты говорил это себе много раз, когда оставался один в эти страшные два месяца, – по-прежнему тихо и раздельно продолжал Алеша. Но говорил он уже как бы вне себя, как бы не своею волей, повинуясь какому то непреодолимому велению. – Ты обвинял себя и признавался себе, что убийца никто, как ты. Но убил не ты, ты ошибаешься, не ты убийца, слышишь меня, не ты!»

В этой сцене демонстрируется утверждение через отрицание, то есть Verneinung. Неудача речевого акта Алексея Карамазова заключается в том, что говорить человеку, что не он сделал что-либо, можно только, подразумевая, что он это и сделал потому, что в противном случае не имеет смысла говорить об этом вообще. Как ребенок, которого застигают на месте «преступления», обычно говорит: «Это не я сделал», что означает в сущности первый шаг к признанию того, что это сделал именно он. Как в сцене между Раскольниковым и Порфирием Петровичем, когда Порфирий впервые напрямую обвиняет его в убийстве старушки. Раскольников реагирует словами «Это не я убил», что является прелюдией к дальнейшему признанию и покаянию.

В процитированной же сцене смысл речевого акта Алеши Карамазова, учитывая то, что говорилось выше о том, что все братья причастны к убийству отца, состоит в том, что он своим обращением-в-отрицании в сущности не больше и не меньше, как признается в своем собственном соучастии в убийстве отца. Потому что ведь что может означать, что отца убил «не ты»? Не ты, потому что тебе и так плохо, и не Смердяков, он просто (твой) инструмент, и не брат Дмитрий, он слишком глуп. Тогда кто же остается? Я. Потому что я слишком добренький и на меня (кроме Шерлока Холмса) никто не подумает.

Сравним это с гораздо более прозрачной сценой посещения Иваном Смердякова, когда последний демонстрирует, как будто пародируя предшествующую встречу с братом Алексеем, откровенный ход – вначале отрицание, но тут же вслед за ним утверждение:

«– Говорю вам, нечего вам бояться. Ничего на вас не покажу, нет улик. Ишь руки трясутся. С чего у вас пальцы-то ходят? Идите домой, не вы убили.

Иван вздрогнул, ему вспомнился Алеша.

– Я знаю, что не я… – пролепетал было он.

– Знаете? – опять подхватил Смердяков. […]

– Ан вот вы-то и убили, коль так, – яростно прошептал он ему».

Если бы мы преподавали в школе малолетних психоаналитиков, мы бы рассказали эту историю так. Жили-были четыре брата. У них был Эдипов комплекс. Все они хотели убить своего папу, но не знали, как это сделать. Самый глупый брат Дмитрий просто набросился на папу и стал его избивать. Его посадили в тюрьму. Самый социально неполноценный брат Смердяков страдал от эпилепсии, что бывает, если детки неправильно переносят комплекс кастрации. Вот он и упал в погреб, а самому умному брату Иванушке, сказал, что это он папу замочил. Думал-думал брат Иванушка, и тут у него окончательно полетела цепочка означающих и совсем съехала крыша. И сошел Иванушка с ума. А самый хитрый брат Алексей Федорович и в тюрьму не попал, и с ума не сошел, и не повесился, а спокойно дожил до генитальной фазы, женился на Лизе Хохлаковой, но, как это обычно и бывает у интеллигентных людей, старые комплексы ожили, он стал революционером и завалил царя-батюшку. Так кто же убил отца, дети? Правильно, вы и убили-с. Но не менее интересна ситуация, состоящая в том, что сам ребенок, находящийся в Эдиповой стадии, не сознает этого и тем самым отрицает ее, придумывая взамен нелепые истории про жирафов, как пятилетний Ганс из знаменитой статьи [Фрейд 1990], в которых моделирует непонятные ему самому влечения. Но именно потому, что отрицание – это первая и главная стадия на пути к принятию чего бы то ни было, мы вообще можем отмечать такие вещи, какие аналитик замечает в своей практике у невротиков, или такие, которые мы отмечаем в художественных произведениях. Если бы невротик или писатель не отрицали бы этих «ужасных вещей», мы бы не смогли их зафиксировать. (Аналогичным образом, когда взрослый человек отрицает, отвергает психоанализ, выражая твердую убежденность, что не верит в него, это, по всей видимости, означает, что он-то скорее всего больше других в нем нуждается.)

Если же мы возьмем ситуацию самого царя Эдипа, как она описана Софоклом, то можно задать вопрос, имеется ли здесь Verneinung? Мы безусловно можем сказать, что следующие два предложения правильно отражают положение дел, которое имело место до развязки трагедии Эдипа:

(1) Эдип не знал, что человек, которого он убил на дороге, и был его отец.

(2) Эдип не знал, что царица Фив Иокаста, на которой он женился, и есть его мать.

Можно ли сказать, что Эдип отрицал эти утверждения? Эксплицитно он их не отрицал. У него не было повода их отрицать. Но если бы у него спросили, знает ли он, что человек, которого он убил на дороге, был его отец, а Иокаста его мать, он бы отрицал не только свое знание, но и само содержание этих высказываний. В сущности, дальнейшее узнавание страшной правды и выкалывание себе глаз (закономерная с точки зрения психоанализа смена Эдипова комплекса комплексом кастрации) и было заменой отрицания, представленного в форме неведения, утверждением, являющимся в форме знания.