IV

Натан, видно, искал пятачок, где он смог бы припарковаться.

– В Париже легче купить машину, чем ее поставить, – сказал он еще в то утро, когда встречал меня с плакатиком в аэропорту Орли.

Я ждал его у дома месье Майзельса и, глядя на огромное скопище застрявших в вечерней пробке жуков и жучков, возвращался мыслями к старику, прикованному к своему дубовому стулу, к уюту двухэтажной квартиры, обставленной антикварной мебелью и устланной дорогими коврами, к бесценным картинам Шагала и Сутина, приобретенным еще при жни художников за баснословные деньги, к зеркалам в позолоченных рамах, в которых он все реже и реже отражался, и пытался понять его щемящее, бесплодное стремление хотя бы на время перенестись в прошлое – от своего рутинного, привычного, как чистка зубов, богатства к счастливой и задорной бедности в далеком, захолустном литовском городке.

Извлекая памяти подробности нашего короткого с ним разговора, я не раз ловил себя на том, что в роли удачливого продавца снов выступал вовсе не я, как было задумано Идельсоном, а он, престарелый месье Жак Майзельс; на мою же долю выпало другое – как можно аккуратней и бережней снимать их с прогнувшихся, заплесневелых полок, стирать накопившуюся за долгие десятилетия пыль и, надраив их до блеска, стопками укладывать перед ним на прилавок.

Чем больше я размышлял о первой встрече, тем четче сознавал печальную выгоду Натановой затеи. Меня вдруг осенило, что продажа снов – не ремесло, а образ жни, свойственный каждому, что и я, и меховщик месье Майзельс, и скрывающий от меня свою болезнь Идельсон, и Николь, и даже Вульф Абелевич Абрамский – все мы продавцы снов, что, сами того не ощущая и не понимая, ежедневно и неустанно занимаемся одним и тем же – продаем друг другу по дешевке или втридорога сны, которые тщетно соперничают с явью.

– Ну, как прошел дебют? – вывел меня оцепенения голос Натана.

– Сносно.

– Сколько, дружок, получил? – спросил он таким тоном, как будто речь шла не о гонораре, а об отметке на экзамене по любимой им алгебре.

– Нисколько.

– Это еще что? – возмутился Идельсон. – Ты отказался? Или месье Жак не предложил тебе?

– Чтобы отказаться, надо сперва согласиться…

– Я так этого не оставлю! – возмутился Идельсон. – Да он тебе и ворсинки с шубы задарма не отдаст.

В его решимости восстановить справедливость не было никакого наигрыша и нажима, но она казалась мне не столь важной и отвлекала от чего-то более существенного. Ведь прошла чуть ли не половина срока моего пребывания в Париже, а я о самом Натане так ничего и не узнал, кроме того, что он был дважды женат, что чем-то болен и что у него есть молоденькая подружка.

– Не беспокойся! Завтра же все улажу. Месье Жак сказал мне, что желает встретиться с тобой не один раз, а несколько… Между прочим, заказы сыплются, как рога обилия… Впору на бульварах контору открывать. Месье Заблудовский Каунаса, Шрайман Жагаре, – Натан стал загибать пальцы, – мать моего семейного врача Клод Бронфман-Дюбуа…

Он с воодушевлением перечислял фамилии, давал каждому клиенту какую-нибудь короткую и лестную характеристику, называл их примерный год рождения, место проживания до первой и второй мировой войны в Литве, род их занятий; я слушал и диву давался, откуда эта напускная беспечность, этот коммивояжерский пыл?

– Мать моего эскулапа просит, чтобы ты пришел к ней завтра утром. Для нее это лучшее время. По утрам мадам Клод прогуливает своего любимчика Шарля… ангорского кота, который у нее на положении мужа… А по вечерам смотрит по телевору любовные сериалы и ходит к соседкам в карты играть. Дама, скажу тебе, интересная во всех отношениях.

– У тебя со здоровьем что-то серьезное? – перебил я его. В самом деле: не к мадам же Клод Бронфман-Дюбуа, прогуливающей по утрам своего Шарля, я в гости приехал.

– Уммм… – промычал Идельсон, не подтвердив и не опровергнув моего предположения. – В прошлом году лишний комочек вырезали… Сейчас на Земле нет человека, у которого бы чего-нибудь да не вырезали.

– Надеюсь, не злокачественное?

– Давай, брат, о чем-нибудь другом… – буркнул Натан и добавил: – От всех этих разговоров о здоровье просто тошнит. Лучше о женщинах… о гимназии… Мы живы до тех пор, пока вспоминаем… Вспоминаем – следовательно, существуем… Ты не поверишь, но я уже давно, ох, как давно не торгую воспоминаниями, я теперь их сам покупаю. Заламывай цену – все куплю, дурные ли, хорошие ли, все… ты уже столько их мне даром продал… и каштан… и Вульфа Абелевича… Кстати, памятник вы ему поставили?

– Поставили. Вскладчину. Сложились и поставили.

Идельсон вытаращил на меня печальные, с поволокой глаза; его лохматые брови с морозью седины сошлись на переносице.

Я не спрашивал Натана, куда едем, мне было все равно, да и его это, видно, не заботило. Лишь бы ехать, лишь бы быть вместе, лишь бы снова пристегнуться невидимым ремнем, пусть и ненадолго, к тому, что было сорок лет тому назад.

– До этого долго на могиле Вульфа никакого знака не было. Даже дощечка с его фамилией куда-то запропастилась. Голый холмик, опавшая хвоя, и все. Я и в профком ходил, и к Михаилу Алексеевичу, требовал, доказывал, совестил. В ответ слышал бодрое: «Будет сделано в будущем бюджетном году!» И тут у нашего ушлого юриста Коли Мукомолова мысль, как зуб, прорезалась: «Да пропади он пропадом вместе со своим бюджетным годом! Устроим складчину!» И пошло – поехало… Илька Богуславский Израиля доллары прислал, Арик Берлин, сделавший хороший бнес в Америке на компьютерных системах, черный гранит на Украине купил и оплатил все расходы на его доставку в Вильнюс. Ядерщик Семен Зарецкий – атомного центра в Дубне – деньги на благоустройство пожертвовал…

– Только я, выходит, от взноса уклонился… – нахмурился Идельсон. – Правда, ничего не зная о смерти Абрамского, сына в его честь Вульфом нарек.

– Вульф живет с тобой?

Натан помрачнел. Таким я его еще не видел.

– У тебя, дружок, талант не писателя, а следователя.

– Не насилую. Хочешь отвечать – отвечай, не хочешь – Бог тебе судья.

– Вульф погиб, – понил он голос, как бы боясь, что сын услышит. – Поехал добровольцем и погиб… в ливанской кампании… под Сайдой… На горе Герцля в Иерусалиме лежит… Я каждый год туда езжу. Качаюсь над могилой, как дерево на ветру, и думаю, когда же меня срубят. – Натан сглотнул катыш боли и продолжил: – Дочь от первой жены… гречанки… в Салониках православных внуков-гречат нянчит… Никоса и Аристидиса… Мог ли я когда-то в Майданеке подумать, что мои внуки будут греками? Что судьба забросит меня в Париж? Что я на старости останусь таким же сиротой, каким был там, в лагере, среди вшей и волкодавов? – Он все это выпалил на одном дыхании как стихотворение, раздробленные строфы которого наконец-то сочленились и лесенкой подступили к горлу. – А у тебя кто?

– Два сына. Старший в Канаде… Младший в Израиле…

– Так ты у нас мужской закройщик, как и твой отец, – горько усмехнулся он. – Не поверишь, у меня до сих пор сшитый им костюм дома висит… Рад бы показать, но…

– Что – «но»?

– Дом у меня вроде бы есть и вроде бы нет его… Так случилось, что придется его на две половинки перепиливать. Та, где костюм, достанется мне. Та, где его нет, – Рашели Идельсон… Врагу не пожелаю разводиться с еврейкой… – Натан открыл окно, и вечер выдавил, как тюбика с кремом, освежающую прохладу. – Ты, наверно, не поверишь, но я, как и ты, сейчас живу в гостинице, только на другом конце города.

– А Николь?

– Не слишком ли много тебе хочется знать, Мегрэ? – пристыдил он меня за бестактность. – Куда поедем – ко мне в кафе или за город?

– О! Что я слышу? У тебя есть свое кафе? Профессор Сорбонны и владелец кафе? Здорово!

– А ты, пережиток социалма, не зубоскаль, не иронируй. Ты что, считаешь – профессор и богадельня звучит лучше? Какой прок в ленивых деньгах? Деньги должны работать… Как сказал один остряк, счастье, конечно, не в деньгах, но в этом приятно убедиться… Так куда?