Однажды ночью, во время дежурства Кати, Михаил Тимофеевич открыл глаза. Он, кажется, не удивился, увидев чуть мерцающий огонек фонаря, одеяла и сено вокруг. Он долго смотрел на Катю изучающим пытливым взглядом, словно хотел что-то вспомнить, а потом спросил хриплым прерывающимся голосом:

— Где я?

— В деревне Барсуки. У надежных людей. — А мои разведчики?

— Вы кого имеете в виду?

— Были ведь со мной люди... — неуверенно произнес Михаил Тимофеевич. — Где они?

— Они ушли, товарищ генерал, — тихо сказала Катя. — Может быть, даже к фронту. Обещали вернуться за вами на самолете.

— Не называйте меня генералом, — попросил Романов. — А что касается самолета... — он горько улыбнулся. — Кажется, взрослые люди, а в обстановке не разбираются. Фронт уже где-то под Москвой. Сейчас командованию не до меня...

— А фашисты говорят, что Москву уже взяли, что наше правительство убежало в Сибирь.

— Враки. Я не знаю, сколько здесь нахожусь... Может быть... уже началось наше контрнаступление, которое неизбежно должно начаться... — Ему трудно было говорить — он жадно хватал воздух, тяжело дышал и хрипел.

— Вам нельзя говорить, — попросила Катя. — Потерпите, я сейчас позову маму. Она у меня сельская фельдшерица.

Катя разбудила мать, и Ксения Кондратьевна, захватив с собой бутылку молока, заторопилась в амбар. Когда Катя пошла вслед за ней, остановила:

— Мы и так слишком часто ходим туда. Останься, а то проснется Аленка — испугается, что нас нет.

Зайчик, собиравшийся в самые ближайшие дни бежать из лагеря военнопленных, никак не мог сдержать своего слова, Немцы нарастили забор из колючей проволоки, поставили дополнительные вышки для охраны. Словом, устраивались капитально и надолго.

Лагерь представлял страшное зрелище, которое казалось Федору неправдоподобным кошмарным сном. Сколько их было, раненых, больных, умирающих. Кто-то уверял — двести тысяч, Кто-то называл — сто, но все видели — было тесно на этом огромном поле. За несколько дней люди съели всю траву на аэродроме. Поле стало черным и серым от обнажившейся земли. Каждого, кто пытался достать щепотку травы за колючей проволокой, расстреливали со сторожевой вышки из пулемета.

Умирали сотнями, а может, тысячами. Федор видел, как с утра до вечера по территории лагеря сновали черные грузовики, доверху наполненные трупами. Всегда уверенный в себе и отчаянный, Зайчик сник и затосковал. А тут еще тяжело заболел и слег сержант. Все, что хранилось съестного в карманах, было съедено. Сержант умирал от болезни и голода. Пробиться к полевым кухням, которые раз в сутки привозили пленным похлебку из чечевицы, было невозможно. Но Зайчику это однажды удалось. Он протиснулся сквозь тысячную толпу голодных обозленных людей и принес для сержанта на дне котелка поварешку какого-то черного варева.

Сержант поел с ложки, свернулся в клубок у самой проволоки и как будто уснул. Федор с Зайчиком доели остальное и, прижавшись друг к другу, чтобы согреться, тоже задремали. А к вечеру холодное тело сержанта было брошено в кузов грузовика,

— Не уйдем — и нам будет крышка, — зло и тихо сказал Зайчик Федору. — Лучше пуля, чем такая смерть.

Каждый день они ходили вдоль колючей проволоки, чтобы найти какой-нибудь лаз. Но гитлеровцы предусмотрели, казалось, все до мелочей. Любая ложбинка, по которой можно было проползти, оплеталась проволокой дополнительно.

И вот однажды у ворот лагеря Федор с Зайчиком стали свидетелями события, которое перевернуло все их планы.

К охранникам подошла немолодая женщина, видать, горожанка, и стала просить, чтобы ей разрешили разыскать среди пленных своего мужа. Ее пытались отогнать от ворот, но женщина стояла на своем, и ее наконец пропустили, Со слезами на глазах ходила она между пленными, присматриваясь к ним, а между тем доставала из холщового мешочка куски хлеба и раздавала тем, кто был поблизости. Наконец женщина задержала взгляд на изможденном, раненом красноармейце, который сидел на земле, придерживая, как ребенка, забинтованную левую руку. Женщина бросилась перед ним на колени, запричитала, обняв красноармейца за плечи:

— Родненький мой, муженек мой дорогой, что ж ты умираешь тут без роду, без племени, а я по тебе все глаза выплакала. Одна с детьми пропадаю...

Раненый недоуменно смотрел на женщину. Он, видно, хотел что-то сказать, но женщина опять заплакала:

— Вставай, родненький, вставай и пойдем домой... Немцы, слава богу, разрешают забирать родственников...

Раненый, кажется, понял, в чем дело. Он поднялся с земли и, поддерживаемый незнакомой женщиной, вышел за ворота. Старший вахтер махнул им вслед:

— Нах хаузе. Война капут. Домой...

Такие посещения участились. Кто признавал в пленном своего сына, кто мужа, кто отца, кто близкого родственника.

— Молодцы могилевчанки, выручают нашего брата, — вздыхал Зайчик. — Жаль только, что нам не везет. Может, сами кого-нибудь признаем?

Они старались держаться поближе к воротам, но шли дни, а их никто не выручал. Забирали наиболее слабых и больных.

Но вот однажды сердце Федора екнуло. Он увидел, что к воротам приближаются родители Маши — Григорий Саввич и Светлана Ильинична. Мелькнула мысль, кого им искать здесь — не Эдика ли, но он отбросил эту мысль, как бредовую.

— Ну, старший лейтенант, — шепнул Федор, — кажется, наступило наше время. Вон видишь тех старичков? Это мои знакомые. А теперь мы их сыновья, понял?

В глазах Зайчика вспыхнули веселые огоньки. Он подвинулся вместе с Федором поближе к воротам. Вот Светлана Ильинична прошла сторожевую будку и ступила на территорию лагеря. Федор решительно шагнул к ней, так, что Светлана Ильинична даже отшатнулась от неожиданности.

— Светлана Ильинична, это же я, Федор, — тихо сказал он. — Помните, я Катю на квартиру к вам устраивал? Светлана Ильинична всплеснула руками:

— Боже мой, сыночек, что они с тобой сделали! — Она обняла Федора, а тот торопливо шептал:

— Рядом со мной мой друг старший лейтенант, пусть Григорий Саввич признает его...

Когда был разыгран этот несложный спектакль, старший вахтер отпустил их «нах хаузе», объявив, что войне капут, на что Зайчик зло пробормотал:

— Зануда. Война только начинается...

— Тише, ребята, тише, — спокойно говорил Григорий Саввич. — Нынче другие времена. Думать думай, а говорить не спеши.

— Вы что-нибудь знаете про наших?... — дрогнувшим голосом спросил Федор и в ответ услышал спокойный баритон Григория Саввича:

— Все знаем. Встречаемся. Беседуем вот так, как с тобой. Они тоже собирались в твою деревушку. Никто и подумать не мот, что ты попал в лагерь.

— Все живы?

— Все, все. Вот придем домой, вернутся из госпиталя Эдик с Машей, сам и узнаешь...

Они перешли наспех отремонтированный деревянный мост через Днепр. На валу лежали изрубленные снарядами деревья, стояли черные от копоти обломки областной типографии и Дома пионеров. Высокая башня ратуши уцелела, но вся была испещрена следами пуль и осколков. С самого верха ее свисал флаг с фашистской свастикой. Федор и Зайчик почти одновременно подняли глаза, переглянулись и промолчали.

— Я так думаю, — тихо говорил Григорий Саввич, — что черт с ними, пусть потешатся пока. Хотят всех со свету сжить, чтоб самим, значит, господствовать всюду. Не выйдет, потому как природа человеческая создана для того, чтобы свободно радоваться этой самой жизни, а не жить и подыхать, как, простите, собака бездомная под забором...

— Других учишь, а сам болтаешь невесть что. Ты ж на улице, философ, и если плохой человек услышит...

— Вы знаете, наверное, пословицу, — не унимался Григорий Саввич, — все девушки хороши, откуда плохие жены берутся. Вот и у нас до войны. Казалось, кругом тебя сплошные друзья — товарищи. Попадалось иногда и дерьмо. Но редко. А пришли эти — и вчерашний дружок врагом обернулся. До войны вроде только хорошие были, а теперь черт знает что...

Вышли на Первомайскую. Оттого, что многие дома были разбиты и сожжены, улица казалась необыкновенно широкой и пустынной. Изредка проезжали военные машины да проходили одинокие прохожие, торопливые и озабоченные. Казалось, не будь у них каких-то неотложных дел, они бы и не показались на улице.