— Так нельзя, Ваня, — с укором говорит Данута. — Так и умереть можно. Я ж оставила тут еще и кусочек хлеба.

Иван смотрит на Дануту и молчит. Она вскидывает голову, забрасывая за спину свои толстые косы, и ждет, что скажет Иван. А Ивану хорошо вот так лежать и молчать, рассматривая свою новую знакомую, такую заботливую и беспокойную.

— Прости, — пробует улыбнуться Иван. — Мне было здорово не по себе...

— Мы с мамой слышали, как ты кричал во сне, и боялись, что кто-нибудь услышит. Неделю назад за советских пленных сожгли соседнюю Ляховку. Дотла. Вместе с людьми.

— Я уйду, — тихо говорит Иван. — Если вы с мамой дадите мне вот эти валенки...

Данута смеется. У нее красивые ровные зубы белее снега.

— Чудак ты. Честное слово, чудак. Ты ж сейчас как дитя малое. — Она присматривается к Ивану и с неожиданной тревогой говорит: — Постой, постой, что-то щеки у тебя слишком красные. — Она касается мягкой прохладной ладонью щеки Ивана, потом кладет ее на лоб, — Ого, да у тебя жар, мой миленький...

— Пройдет, — успокоил Иван.

— Я знаю, — согласилась Данута, — но держать тебя здесь не могу. Я тебе в гумне вырыла такую нору, что ни один староста не найдет. Да и теплее в норе, вот посмотришь.

Иван почувствовал, что Данута боится его обидеть.

— Конечно, теплее, — согласился Иван. — Мы в детстве делали такие убежища.

— А ты сам откуда?

Иван назвал городишко у бывшей границы.

— Ты почти дома! — воскликнула Данута.

— Лет пятнадцать тому назад я уехал отсюда.

— А мы остались, — вздохнула Данута. — Мама рассказывает, что беженкой в империалистическую была она в Поволжье, вышла там замуж и вернулась с мужем сюда.

— А я — то думаю, откуда такой русский язык...

— Это от отца. Знал он и разговаривал по-белорусски, а меня с детства учил русскому. Мечтал побывать на родине и меня па Волгу свозить.

— Побывали?

— Папа умер в тридцать восьмом.

— Побываешь... — пообещал Иван. — Вот закончится война и первым делом съездишь на родину отца.

— Ты думаешь, она когда-нибудь кончится? — задумчиво спросила Данута, и на переносье ее круглого подвижного лица собрались складочки.

— Я не думаю, а знаю, — твердо сказал Иван

Глава седьмая

В РОДНОЙ ДЕРЕВНЕ

Устин Адамович не давал хлопцам отсиживаться в лагере. Вскоре ушел с заданием под Гребенево Зайчик, а затем Устин Адамович позвал к себе Федора.

— Придется тебе продолжать свою комсомольскую работу в масштабе района. Начнешь с создания и восстановления первичных организаций в деревнях. В наших условиях даже два-три человека — большое подспорье. Начни со своей деревни.

Федор весело улыбнулся, сверкнув черными быстрыми глазами.

— Обрадовался?

— А как же, Устин Адамович. Не был с тех пор, как ушел в ополчение.

Сборы были короткими. Федор оставил винтовку, положив в нагрудный карман стеганки пистолет, попрощался и пошел знакомой проторенной тропинкой через болото.

«Удивительный человек этот Устин Адамович, — думал Федор. — Не иначе читал он мои мысли, если послал в родную деревню». Домой — это значит к Кате, думки о которой не покидали Федора ни во время ранения под Луполовом, ни в лагере военнопленных, ни здесь, на партизанской базе. Заговорить о ней с Устином Адамовичем Федор не решался — время было трудное, и кто знает, как истолкует этот разговор комиссар отряда — подумает еще, что Федор бежит из лесу под теплое родительское крылышко. И он молчал, выполняя одно задание за другим. Удалось захватить две подводы с мукой и консервами, награбленными полицаями в сельмаге, вывезти со склада потребсоюза несколько тысяч школьных тетрадей для партизанских листовок, отбить группу пленных, которых вывезли в лес для заготовки дров.

Приближалась зима, а с нею вести, одна тревожнее другой. Гитлеровцы подошли к самой Москве, и не сегодня-завтра бои начнутся на улицах города. Федор не слыл стратегом, но был уверен, что Москва выстоит. Откуда бралась эта уверенность — он и сам не знал, но чувствовал — отдать Москву, значит, отдать все, а ведь в такой огромной стране можно собрать силы, чтобы наконец остановить врага. Он рисовал в своем воображении Московский Кремль, где, наверное, заседает сейчас Генеральный штаб, колонны танков, идущих на помощь столице, эскадрильи наших самолетов над любимым городом. Нет, с Москвой ничего плохого не случится — говорил он себе. Потому что без Москвы — вечная оккупация, а как жить в вечном унижении, под вечными Пытками? Такую жизнь не скрасит даже Катя, милая и добрая Катя, ради которой. Федор мог пожертвовать жизнью. В дороге особых приключений не было, если не считать, что недалеко от родной деревни Федора задержал конный полицай. Лицо его, квадратное, молодое, было очень знакомо Федору, он даже мог поручиться, что с этим парнем они ходили в одну школу.

— Документы! — потребовал полицай, не снимая с плеча винтовку.

Федор мог запросто застрелить этого представителя власти, но решил, что спешить не надо, что парень этот, хоть и с повязкой полицая на рукаве поношенного немецкого мундира, может еще пригодиться.

— Какие документы?... — вздохнул Федор. — Вот иду домой, а там будут и документы.

— Откуда? — незлобно полюбопытствовал полицай.

— Отступал вместе со всеми, да немцы вернули назад — говорят, некуда уже отступать.

— Значит, правда, что они Москву и Ленинград взяли? — спросил полицай.

— Может, и правда, — уклончиво ответил Федор.

— А ты сомневаешься?

Федор посмотрел в глаза парню и увидел в них слабую искорку надежды. Казалось — скажи ему, что все это враки, и он сбросит повязку и придет с немецкой винтовкой к партизанам.

— Как тебе сказать, — опять уклонился от прямого ответа Федор. — Пока я не знаю так же, как и ты.

— А докуда ты дошел? — спросил полицай. Он достал сигареты и протянул Федору. — Кури.

— Почти до Смоленска, — солгал Федор.

— Значит, точно... — Полицай закурил и тронул коня. — А я тебя помню, Осмоловский. А ты меня не признал.

Федор хотел признаться, что тоже припомнил его, но полицай пришпорил коня и завернул в перелесок.

Федор поднялся по дороге на холм и увидел издали хаты своей деревни. Сердце его радостно и тревожно забилось. Он пытался отсюда угадать, на месте ли дом Кати и его дом, но с этой дороги он деревню видел впервые. Он торопливо спустился в лощину и едва сдержался, чтобы не побежать. «А если в деревне полицаи из местных, которые хорошо знают его как студента и комсомольского секретаря института. Надо быть осторожнее». Он решил, что не пойдет по улице, а гумнами проберется к своему дому…

Тишина, царившая вокруг, поразила Федора. Тишина на колхозном дворе, на улицах, в домах. Деревня словно притаилась, испуганная и неуверенная. Притаился за стеной своего гумна и Федор. Осмотрелся и пошел через двор в хату.

Он не стал стучаться, а тихонько открыл дверь и вошел в сени.

— Кто там? — услышал Федор голос матери. — Проходите в хату!

Федор взялся за клямку, открыл дверь, шагнул за порог и остановился. Мать убирала со стола посуду. Она выронила из рук тарелку, и та со звоном разлетелась на мелкие кусочки.

— Федя! Феденька, сыночек, живой! — Мать бросилась на шею Федору, обняла и повисла на нем, обессиленная. Федор гладил мать по густо седеющей голове и молчал.

— А я все во сне тебя видела, маленьким совсем, когда ты по полу ползал... — Мать села с Федором на скамью у окна и крепко держала его за руку, то и дело заглядывая в глаза. — Ну, думаю, раз снится дите, значит, будет какое-то диво с тобой... вот оно и есть диво... — Она снова обняла сына и заплакала тихо, спокойно, словно освобождаясь от пережитой тревоги.

— А где отец? — тихо спросил Федор. — Он эвакуировался?

Мать долго не отвечала. Только еще крепче сжала руки сына. Федор не стал повторять вопроса — он понял все.

— Схоронила я нашего отца, — чуть слышно прошептала мать. — Погиб он на Буйничском переезде. — Некоторое время она посидела на скамье рядом, а потом вдруг поднялась и торопливо начала собирать на стол.