Барсуки, встала и пошла. Ей сказали, что тут недалеко, километра четыре или все шесть, и теперь эту малость она пройдет быстро и ранним утром будет в Барсуках.

Кажется, ночью был ядреный морозец, и каблучки Нины стучали по твердой земле. В лощинках белел, словно осевший туман, иней. Она шла и чувствовала, как нарастает в ней беспокойство. А что, если Федора нету и дома? А что, если... она не хотела думать об этом, она не могла даже представить себе, что с ним может случиться что-то страшное. Она зашагала быстрее, а сердце стучало яростно и тревожно.

Нина вышла на опушку леса. Отсюда, далеко внизу, у маленькой речушки, виднелось село. И — что такое? Один из домов вдруг вспыхнул ярким пламенем, словно его подожгли одновременно со всех сторон. А люди, наверное, не знают или еще спят?...

Нина бросилась вниз по дороге. Ей казалось, что если она успеет, дом еще можно спасти. Она была уверена, что пожар — это глупая случайность, что кто-то чего-то недоглядел и вот теперь останется без крова.

На околице деревни она поняла, что ошиблась. Вот подожгли и еще один дом. Ей бы лучше всего повернуться и подальше бежать отсюда, но какая-то непреодолимая сила тянула ее туда, где большим полукольцом стояли, освещенные пожаром, люди, где виднелся строй гитлеровцев, вооруженных автоматами.

Она подошла еще ближе и чуть не упала от страха и боли — у стены амбара стоял Федор в одной сорочке с расстегнутым воротом. Стоял и смотрел прямо перед собой, как будто хотел обязательно увидеть кого-то в толпе. Рядом была молодая женщина или девушка с ребенком на руках.

Нина прошла мимо солдата, топтавшегося позади людей, пробилась сквозь толпу вперед, и остановилась рядом с высоким парнем, который опирался на костыль.

— Федя, родной, я здесь! — хотела крикнуть Нина, но в горле пересохло и язык онемел во рту. Она поднялась на цыпочки, чтобы поймать взгляд Федора, но он смотрел куда-то выше ее, и Нина чуть не плакала от обиды.

На освещенную площадку вышел офицер и объявил, что за укрытие от германских властей советского генерала виновные будут казнены. Он даже не назвал ни одного имени, ни одной фамилии. По команде офицера из строя вышло несколько солдат. В это время громко расплакался ребенок на руках у девушки, которая стояла рядом с Федором. Расплакался так громко, что мороз пробегал по коже. Словно плачем своим хотел остановить карателей.

Офицер оглянулся на толпу и недовольно приказал:

— Возьмите кто-нибудь ребенка!

Нина испугалась, что люди опередят ее. Она выскочила из толпы и подбежала к девушке,

— Ты?! — спокойно удивился Федор.

— Я... — ответила Нина дрожащим голосом,

— Берегите Аленушку... — попросила чуть слышно Катя.

— Прощайте... прощайте... прощай... — не спуская глаз с Федора, Нина, пятясь, отошла в толпу...

Федор повернулся к Кате, но услышал громкую команду офицера и тяжелый удар в грудь. Он упал, но сознание еще не покинуло его. Цепляясь непослушными пальцами за бревенчатую стену амбара, он поднялся и тяжелым взглядом посмотрел вокруг.

Федор хотел сказать людям, что стояли и плакали, сказать Нине, Николаю, молодому полицаю Новикову, который держался рядом с перепуганным Кузьмичом, что все равно скоро наступит день победы и Красная Армия отомстит за их смерть, но не успел.

Прозвучала автоматная очередь, и все потонуло в багровом тумане.

Глава восьмая

ПРОЩАЙТЕ, ЛЮБИМЫЕ

Укрытие, оборудованное на сеновале Данутой, показалось Ивану роскошью. В него вел узкий ход, а дальше Данута так выскубла сено, что образовалось уютное и просторное логово. Тут можно было даже сидеть. Единственное неудобство — темнота. Она постоянно окружала Ивана, и трудно было сказать, когда наступала ночь, когда приходил день. Правда, день можно было отличить по тому, что в норе появлялась Данута и приносила поесть.

Иван не помнит, когда он почувствовал, что в укрытии стало слишком жарко. Казалось, сено кругом раскалилось и до него было больно дотронуться. Он перестал прислушиваться к тому, что происходило за стеной гумна, — тяжелый горячечный сон снова навалился на него. В этом сне он снова видел себя убегающим из эшелона пленных, и снова его мучила жажда, которую нельзя было утолить тугим горячим снегом. Он никак не мог понять, почему снег из холодного стал горячим, и разрывал сугробы поглубже, надеясь, что на глубине он найдет желанный холод. Но холода не было, а пальцы, которыми он рылся в сугробе, нестерпимо болели, и эта боль проникала, как по проводам, во все тело.

Ему начинало казаться, что укрытие, приготовленное Данутой, вдруг обвалилось и сено всей массой упало на него. Он искал выхода из своей норы, но никак не мог найти.

Потом он услышал голоса — один был знакомый, кажется, голос Дануты, другой басовитый, мужской. Он не мог понять, о чем говорили они, только запомнил слова, которые повторял мужской голос:

— Тут ему будут концы...

«Про кого это? — силился думать Иван. — Неужели про меня?» Он хотел проснуться, открыть глаза и сказать человеку с басовитым голосом, что смерть уже позади, а теперь он еще поборется. Вот только бы проснуться и уйти от этого палящего зноя.

Потом ему казалось, что его несли и кто-то больно держал за руки, к которым и без того нельзя было прикоснуться. На этом его страшный сон закончился, и он больше ничего не помнил...

Очнулся оттого, что где-то рядом звенел чугунок, в который засыпали что-то— то ли фасоль, то ли горох. Сначала он подумал, что это ему снится, и продолжал лежать с закрытыми глазами. Потом с трудом открыл глаза — чугунок звенел совсем близко. Этот звон был знакомым с самого детства. Мать, бывало, готовилась ставить чугунок с фасолью в печь, а Ваня крутился рядом, наблюдая за тем, как белые, желтые, красные, розовые фасолинки сыпались, позванивая о металл.

Он не понял, где находится. С одной стороны возвышалась побеленная стена русской печи, с другой почерневшие, неоштукатуренные бревна, наверху тоже черный закопченный потолок с массивными балками, а у ног была пестрая занавеска, как раз на уровне печи.

Иван молчал, прислушиваясь к себе и к тому, что происходило за занавеской. Ему было хорошо и покойно. Только когда поворачивал голову, как-то странно покачивалась печь и валилась набок бревенчатая стена. Тогда он решил лежать неподвижно и смотреть на балку, которая блестела, как отполированная.

На балке Иван заметил черного усатого таракана, тоже своего старого знакомого. Иван даже улыбнулся — у них в доме была пропасть этих беспокойных усатиков. Забравшись на печку, Иван и Виталик ловили их и прятали в спичечный коробок, а они там шуршали так, что слышно было на всю хату.

Таракан просеменил по балке, потом остановился, опустил усики вниз, словно присматриваясь к Ивану, и снова заторопился вперед за печь, где, наверное, ему было так же хорошо и уютно, как Ивану.

За занавеской стучали ухватом, скребли кочережкой — мать Дануты, наверное, кончает топить печь, сгребая в одну сторону уели, освобождая место для чугунков.

Звякнула щеколда — открылась и закрылась дверь в хату.

— Войт приказал сдавать теплые вещи для германцев, — сказала Данута, раздеваясь у порога.

— Каб ён задушыуся разам з германцам! — громко сказала мать и со звоном закрыла заслонку печи.

— Тише вы, мама...

— Чаму я у сваей хаце павинна сядзець, як мыш пад венiкам?

— Больной у нас.

— Лiчы, што яго няма. Без прытомнасцi амаль тыдзень. Клопату будзе хаваць яго сярод зiмы.

— Мама...

— Ты што, сама не бачыш, што ён памipae. Шкада, што такi малады... А гэтаму войту дулю пад нос, а не цёплыя рэчы для германца. Выхвалялiся, што да зiмы Маскву захопяць, аж трасцу... Абагрэць ix трэба, каб ix грэла на тым свеце...

Иван слушал и улыбался. А когда ему захотелось что-то сказать и Дануте и матери, он вдруг закашлялся долгим удушливым кашлем, от которого что-то хрипело и булькало в груди.