– Хорошо, – вздохнул Геня. – Хорошо, да не на мою натуру. А иначе как-нибудь нельзя?
– Нельзя. Если чего и достигают русские, только с помощью Бога, другого нет.
– Не-ет? – изумленно и возмущенно вскочил Геня. – Еще как есть-то! Ты посмотри этот телевизор, ты ж не смотришь, ты посмотри, как без Бога обходятся! Смотри, как на любое кидаются. Эти же, попы-то, уже стали выступать, что ж нет результатов?
– Хорошее свершается медленно. А на плохое кидаются оттого, что оно грешных оправдывает в их грехах. А еще от лени. Хочется быть здоровым, в любого жулика поверят. А здоровым зачем быть?
– Я уж до чего доходил, до белой горячки, – гнул свое Геня. – Представляешь – такое виденье: птенцы, вроде как коршуньи, голые, когти железные, вцепляются в икры, волокут ко краю. Проснулся – на ногах раны. Вот, дядечка. А тебя можно попросить за меня молиться?
– Я это делаю, Геня, делаю. Да, видно, грешен сильно, видно, не доходчивы мои молитвы. Тут, Геня, все-таки надо за себя самому молиться. А пуще того Бог труды любит, вера без дела мертва. Можно и свечки ставить, можно и молитвы читать, а успеху не будет. Свечки наши могут быть святым противны, а молитвы от уст лживых коротки.
– Почему лживых?
– Сейчас ты молитву читаешь, а через полчаса этим же языком лжешь.
– Ох, дядя Коля, все бы сидел бы да слушал бы тебя, а ехать надо.
Геня встал. Из кухни вышла Вера. Оказывается, она тихонько там сидела.
– Возьми-ко ты, Геннадий да ты Арсентьевич, – сказала она, давая Гене завернутую в тряпочку просфорку. – С утра еще до еды, и с молитвою. Понемногу. А днем, как потянет на выпивку, подумай: хорошо ли божий хлебец питьем осквернять? Еще и это поможет.
– Дай Бог! – воскликнул Геня и, может быть, впервые в жизни перекрестился. – Я, тетка Вера, – он уже и Веру записал в тетки, – я тебя вот о чем только попрошу: дай мне молитву от злой жены, то есть как от нее оборониться. Чтоб характером была как ты. Условие!
– Есть икона «Умягчение злых сердец», есть, – ответила Вера задумчиво. – Только ведь зло не от добра рождается, от зла. Злая жена посылается в наказание за грехи, вот и подумай, почему у тебя такая Нина, как ты описываешь.
– Ну, – воодушевленно закричал Геня, пропуская Верины слова меж ушей, – как в больнице побывал. Как в больнице! Язык весь искусанный, пить не хочу, и не тянет, явлюсь домой к ночи – и ей: «Ты перед сном молилась, Дездемона?» Дядя Коля, я нашу чудиновскую породу продолжу! Я, дядь, камень.
– Подожди хвалиться, – урезонил Николай Иванович, – дай хоть петухи попоют. Тогда и увидим, камень ты или трость, ветром колеблемая.
Но Геня не понял евангельских аналогий и отбыл, совершенно уверенный в своем исцелении, в своей новой жизни.
14
Двух недель не прошло – явился Геня. Тихий, виноватый, ясно, что с похмелья. Молча посидел, повздыхал.
– Нет, дядя Николай, плюнь на меня, не возись, не бери в голову и не молись за меня. Пусть! Я знаю, зачем я буду жить, я буду жить для примера, как не надо жить. На мне будут учить, начиная с пионеров: «Вот, дети, что вышло из безвольного дяди». Меня, дядя, завгар в слесаря окончательно перевел. Это он специально, он еще тот жук, он к Нинке клинья бьет. Она же у него была, я же видел, что они не первый раз беседуют. От жук! Говорит: на самое лучшее место перевожу. Самое пьяное, а не самое лучшее. Лучшее! Все же ко мне в очередь, все же знают: Геня что сделает, туда сто лет не надо заглядывать. И денег не беру. Значит, что? Значит, вывод ясен: Гене посудину. А Геня еще до того не одичал, чтобы один пить, так? И что? И вот я перед вами.
– Чаю попей с дороги, – позвала Вера.
– Нет, к отцу пойду. Вы люди святые, с вами тяжело, при вас мне стыдно не то что чай пить – сидеть вот тут, на этом стуле, и то стыдно. С отцом легче. Дров ему тем более надо подрубить. И вам, если что, любое сделаю. Не осуждайте!
Они и не осуждали. В Святополье было кому Геню осуждать – тетке Рае. Она его крепко, по ее выражению, перепаратила, в первый день не отпустила в Разумы, истопила для Гени баню, дала после бани из своих рук сто пятьдесят, а уже утром, наложив в сумку для брата печенюшек, говядины и баранины, утром послала сама.
Вернулся Геня через три дня. Веселый. Объявил, что с отцом у них все было тип-топ. Так и сказал. Что пели лагерные песни. Что некоторые Арсеня до конца не знает и велел спросить у брата.
– Вот эта, например: «Докурю я, чтоб губы обжечь», – не знаешь?
– Нет, – отвечал Николай Иванович. Он растирал ноги мездрой с овчины, средство давнишнее, народное, от онемения.
– Тогда эту: «Да, это был воскресный день, но мусора не отдыхают».
– Нет, Геня. Как-то не приставало.
– Вот именно – не приставало. Я и говорю: чего тебе святым-то не быть, ничего не пристает, – вывел Геня. – А эту как продолжить? «Пьем за то, чтоб не осталось больше тюрем, чтоб не осталось по России лагерей».
– Эту я слышал.
Геня взвинченно балабонил, рассказывал, как Арсеня насмешил его тем, что снова стал смотреть телевизор, слушать радио.
– Знаешь, как он начальников распределяет? Не по должности, а по фамилии. Говорит: «Вот мужик-то, который Громыкой работает, он ничего». А кукурузу уже забыл, при ком сажали, говорит, что при Брежневе. Я поправляю: при Хрущеве. А батя: «А, – говорит, – все одно при них. На Малой земле, – говорит, – сажали».
Геня сам вытопил баню, сводил потихоньку Николая Ивановича. А еще до бани натаскал старикам полные сени дров, чтоб брать было ближе.
На вечерней молитве стоял молча сзади.
Утром Геня уехал.
15
А Николая Ивановича вовсе всего разломало. Еще держался Филиппов пост, еще перед Рождеством шебаршился по хозяйству, а с Крещенья слег.
– Совсем ты, отец, заумирал, – упрекала его Вера. Она старалась как-то оттянуть его от, казалось ей, плохих мыслей о смерти, старалась разговорить Николая Ивановича, но тот, похоже было на то, собрался умирать всерьез. Лежал, перебирал край одеяла, будто четки, и глядел в потолок. Рая прибегала каждую свободную минуту, старалась хоть чем-то накормить. Но наступил Великий пост, и Николай Иванович на дух не подпускал ничего ни мясного, ни молочного. Вера тайком плакала. Ночью подходила к Николаю Ивановичу, склонялась, слушала дыхание. Он открывал глаза, шептал:
– Спи, спи, Веруша, спи, хорошо мне.
Какой там хорошо, она же видела его недомогание. А раз и сильно испугалась за его голову. Ночью он через силу встал и потащился к выходу, и в избе заблудился, спутал окно с дверью. Она проснулась, когда загремел и разбился горшок с геранью. Подскочила, подхватила, повела обратно, а он шептал:
– Дверь-то, дверь зачем заставили?
Еще однажды попросил:
– Степана, Степана приведи, пусть надо мной почитает.
Ох, тут уж Вера чуть не взвыла – разве забыл он, что Степан на Сретенье уехал, приходил на прощание посидеть, что они долго говорили? Значит, забыл, значит, разум мешается?
Попросил поставить образок святителя Николая Чудотворца перед глазами и перенести к нему лампадку. Ночью Вера со страхом видела на голубой подушке темное лицо Николая Ивановича, а страшней того было, когда он открывал светящиеся глаза. В глазах горели голубые искорки лампады. Иногда говорил что-то непонятное, иногда разбирала Вера две-три внятные фразы. Запомнила:
– Как ни живи, а Страшный суд все ближе и ближе.
– Молитвы недоходчивы, свечи зря ставил, зане зело грешен аз.
– Ногами, ногами молиться, ногами ходить, ноги отняты, нет прощения.
Иногда же какое-то время говорил связно. Рассказал поразившее его видение:
– Видел Николая Чудотворца на коне. Сурово глядит. Ногу, говорит, тебе одну отдерну. И коня от часовни повернул, и прямо по сверху реки на коне отъехал. Надо, надо часовню восстановить.
Рая допрашивала брата: где именно, кроме ног, болит?
– Нигде не болит, – шептал он, – и ноги не болят, везде слабость. Сердце... то совсем будто без него, то всю грудь заполнит и распирает.