– Так что за просьба у тебя была? – не утерпела Катя.
– Ой, Катя, совсем забыла, – заговорила Вера. – Возьми хоть килограмм десять картошки, возьми. Очень хороша. И Насте понравилась.
– Да. Без нитратов, – вымолвила Настя.
Когда Вера вернулась от повертки, от автобуса, проводив гостей, она сразу сказала:
– Вот что, Николай Иванович, вот что выслушай от меня: ступай с Богом в монастырь, это тебе не дом престарелых, ступай.
– Нет, Вера, нет.
– Из-за меня не идешь? Не надо, я в силах, уйду к сыну. – Вера отвернулась к кухонному столу, будто на нем что прибирая.
Николай Иванович прошел от кровати до передней, топнул ногой:
– Слышишь! Аж половицы гнутся, во как ты меня на ноги поставила... Нет, Вера, не пойду, не пойду в монастырь. И мечтал, и просился, а надо жить в миру. А просился еще до тебя, тут и это учти. В миру, в миру надо жить. Хоть и грешишь больше, а сколько заблудших видишь, до того их жалко, чего тебе объяснять. Как мы хорошо зиму зимовали, а? Как песню спели. Если обидел в чем, прости, Христа ради прости.
Вера, отвернувшись по-прежнему, мотала головой. Николай Иванович продолжил:
– Ведь именно ты меня выволокла. Лежу, думаю: ну, беда – умру без покаяния, без причащения, без соборования. Были мне видения, но я их, по своей греховности и недостойности, считал за прелести и старался забыть. Видел и ангела в сияющих одеждах, как в Писании, в одеянии, яко из молнии вытканном. Но думал, что это вообразилось. Думаю, такого могут сподобиться только праведники. А когда смерть пришла, тут я сразу согласился, что это именно она.
– А как понял? – спросила Вера. Она промокала лицо платочком.
– Черная. Другой не бывает. Но я как-то, по болести или по безволию, не забоялся и только хотел произнести «В руце Твои...» и так далее, как ты прямо подлетела и ее выгнала. Прямо полотенцем крест-накрест хлестала.
– А когда это примерно?
– Еще когда утром кисленького питья попросил.
– А-а... Нет, это я мух, наверное, отгоняла. Пригрело, они ожили и загудели, я на них полотенцем.
Николай Иванович подошел, развернул Веру к себе лицом и неловко приласкал.
– Давай, матушка, сухари суши. Великорецкая близко.
17
Как они, христовенькие, шли, это может только тот рассказать, кто с ними ходил. Шел потихоньку Николай Иванович, опирался на свой посох, оглядывался. Лепилась к нему щебетунья Настя. Но постоянно щебетать ей не давала бабушка Катя Липатникова. Высоким громким голосом она первая заводила акафист преподобному Николаю Чудотворцу. И тянулся акафист над размытыми дорогами, разъезженными колеями, под дождливым небом. И не бывало, и не будет у нас распевней и согласнее хора. И перепоет этот хор любые наши песни и гимны. Шел этот крестный ход, как ходил уже свыше шести столетий. Все видел он: дождь и град, тучи и звезды, комаров и мух, да только не думал он, что увидит, как выходят на него, на беспомощных стариков и старух, здоровенные мужи, коих хорошо бы представить с косой да с топором, ан нет. «С Богом покончено!» – объявляли они. Где те борцы? В каких огнях, в каких пределах корчатся от ужаса их души? Кто отпоет их, кто простит, кто поймет?
Ждал на берегу Шлемкин, ждали милиционеры в ярко-черных сапогах.
– Поворачивайте! – закричал он.
Конечно, не повернули старики. Как будто не знал того Шлемкин. Вот встретились они глазами с Николаем Ивановичем.
– Подойди, – велел Шлемкин, – поговорить надо.
– Что говорить, молиться идем, – отвечал Николай Иванович.
– Эх ты, – закричала Катя Липатникова, махая на Шлемкина черным платком. Старухи всегда к Великорецкой купели шли в темных платках, а обратно – в беленьких. – Эх ты, какую голову имеешь, наверно, безразмерную, а того не поймешь, что петух понимает со своей головой маленькой. Славу Богу поет, а ты, ты... диверсант безголовый, вот кто!
– Ты ответишь, Липатникова, – закричал Шлемкин. – Запиши, – велел он офицеру возле себя и ему же скомандовал: – Не давать им парома!
– Дак как же это? – растерялся Николай Иванович. – Мы же платим за перевоз.
– Не нужны ваши деньги! Лучше б их в фонд мира отдали, – посоветовал Шлемкин.
– Или вам, – сказал Николай Иванович. – Уж не тридцать ли вас, всем бы по сребренику.
– Нам зарплаты хватает! – сообщил Шлемкин. – А парома не получите. И жалуйтесь куда хотите!
У парома встали два милиционера. Первым в воду пошел Николай Иванович.
– Отец, отец, – закричала Вера, – нельзя тебе, нельзя!
– Верую! – возвестил Николай Иванович, чувствуя, как холодная вода перелилась через голенища и приятно охолодила натертые ноги.
– Ве-ерую! – возвестила Липатникова.
И все, старики и старухи, сколько их было, с пением «Символа Веры» двинулись вброд и вплавь через реку Великую. Пошли, чтобы поклониться месту величайшего чуда – обретения иконы Святителя Николая, любимого русского святого.
А было это позорище для одних и подвиг для других, было это на святой Руси, в вятской земле в год тысячелетия принятия христианства на русской земле.
Господи, прости нас, грешных! Надеющиеся на Тебя да не погибнем! Да, мы рабы, но только твои, Господи. Аминь!
1988 г.
Люби меня, как я тебя
Повесть
Наша жизнь словно сон,
но не вечно же спать...
С одной стороны, жениться надо: скоро тридцать, уже пропущен возраст, когда можно было прыгнуть в женитьбу, как в воду в незнакомом месте. С другой стороны, родители торопят. «Пока молодые, поможем внуков вынянчить». «Сынок, – говорит отец, – выбирай не выбирай, все равно ошибешься, не с Луны же их, жен этих, на парашюте забрасывают. Квартира у тебя есть, диссертацию пишешь, в армии отслужил – чего еще?» «Как чего, – возражаю я, – надо жениться по любви, а где ее взять?» У нас в институте невеста одна – секретарша Юлия, существо хрупкое и белокурое, но она по уши влюблена в нашего начальника, который еще и мой научный руководитель, не отбивать же ее у него, нашего дорогого Эдуарда Федоровича, который в просторечии просто Эдик. Кстати, Эдик-то Эдик, а возглавляет институт по выработке идеологии периода демократии в России, вхож к высшим начальникам. Зарплаты у нас приличные. С диссертацией меня Эдик торопит, так что мне, в общем, не до женитьбы. Но и наука не захватывает настолько, чтобы закопаться в нее с головой.
Тема моя, данная мне Эдиком, проста: как сделать, чтобы науки не разбегались каждая в свой тоннель, а работали сообща, на идею, которая бы возрождала Россию. Науки же перестали понимать друг друга. Все кричали о своей значительности, копили знания, но дела в России от этого шли не лучше. Эдик гонял меня по разным симпозиумам, чтоб я «наращивал мышцы», как он выражался.
Пьянки, а где и фуршеты, которые тоже оказывались пьянками, были, кажется, главными событиями этих встреч, симпозиумов. На пьянках власть переходила от людей президиума к обслуге. Какая-нибудь секретарша, проходящая раз в полчаса в президиум с запиской или еще с чем, становилась на фуршете центром внимания. Мне такие казались щуками, которые точно знают, какую добычу глотать. От них я интуитивно отстранялся. Я вспоминал отца, который наставлял всегда так: «Сын, приданое мужчины – его голова. Если же женщина кидается на зарплату, имущество, дачу, квартиру, беги от такой, как от огня. Знакомишься, говори: вот весь я, один костюм, койка в общежитии, старики родители, надо кормить. Тут-то и поймешь, ты дорог или твое состояние дорого». Гоня от себя мысли о женитьбе, я садился за свой компьютер, за свою диссертацию.
«Каждый человек, кто бы он ни был, сам формирует свое отношение к миру и свое мировоззрение, каждый ищет цель жизни, ее истину и свой идеал». На этих многозначительных строчках я застрял и уже стал подумывать, не рано ли мне заниматься координацией наук, но решил еще съездить в Ленинград, теперешний Санкт-Петербург. В нем, тогдашнем Ленинграде, я был в школьниках. Тогда мы пели «Что тебе снится, крейсер „Аврора“?», и мы ходили к этой «Авроре». Город был без солнца, в сером снегу, в сквозняках, Нева тяжело продиралась обледеневшими боками сквозь гранит набережных. В Лавру нас не водили, об Иоанне Кронштадтском, о Ксении блаженной никто нам не говорил, мудрено ли, что впечатление от города было тяжким.