Рая и смелеющая рядом с ней Вера постоянно тормошили Николая Ивановича. Поднимали, меняли рубаху, обтирали влажным полотенцем, он не сопротивлялся, только шептал:
– До смерти скоро замучаете. Какие вы, право, разве плохо умирать? Умирать хорошо, плохо жить во грехах. Хужей того другим тяжесть доставлять.
Однажды, уже совсем весной, слышно было, как течет с крыши, Николай Иванович сам подозвал Веру. Она тут и сидела, дремала в ногах.
– Веруша, я вот чего вспомнил. Ты в святцы Степана записала о здравии?
– Конечно.
– Еще монгола запиши, имя не знаю, запиши слово «монгол», запиши. Я объясню сейчас. Подними немного.
Вера подоткнула ему под спину запасную подушку.
– Вот, хорошо. Ты вечером чем меня поила?
– Чаем со зверобоем.
– А-а. От него я, наверное, и вспомнил. В лагере со мной были два монгола, ихние священники, ламы. Старый и помоложе. Старый хорошо по-русски знал, а молодой хуже. Ламы. Тоже над ними издевались. Молиться не давали, в общем, как и мне, как и баптистам, но они изо всех были самые терпеливые. Я с ними сошелся. Старый мне доверился, просил помочь молодому бежать. А куда побежишь? Он говорит: надо, вера угаснет, если он и его ученик ее не продолжат. Просил научить русским молитвам. Молодой с моих слов «Отче наш» и «Богородицу» затвердил. Я тоже ихний «Отче наш» заучил: «Ом мани падме хум...» И вот этот парень бежал. Его не хватились дня три, потому что старик глаза им отвел, себя за него выдавал, а старого вроде того что по санчасти числили. Потом старика этого долго мордасили, на комаров привязывали, это ведь лето, тундра, прости им, Господи, но он выжил. И вот прошло почти два года, и ему, этому монголу, этому ламе, кто-то сообщил, что молодой бежал через всю страну, всю Сибирь полтора года и в Монголию через границу вернулся. И тогда старик весь свой порошок можжевельника, у них можжевельника веточки вроде наших свечек, они сушили и терли можжевельник, он весь этот можжевельник поджег, долго молился лицом на восток, к родине, значит, потом меня поцеловал, сказал, что Иисус Христос – лучший брат Будды, и умер. Так что ты одного монгола напиши об упокоении, другого – о здравии. – Николай Иванович передохнул. – Вот все думаю: шел полтора года, никто не выдал. Да как же это можно русских людей скотинить? Мы всех спасаем, себя вот только забыли... Дай попить.
Вера подала.
– У них вера красивая, у них земля как мать святая, им нельзя ее пахать, а наши им насильно трактора вдвигали. Только у них смерть не по-нашему. Мы умираем раз и ждем всеобщего Воскресения, а они перевоплощаются. Хорошо жил – в следующий раз, в следующей жизни будешь поближе к Будде. Плохо жил – будешь собакой или еще кем. Этот старик, конечно, на ихних небесах... хотя нет, почему, он снова живет. Никого не пиши в упокой, пиши обоих о здравии.
– Запишу.
– Еще запиши, кого Рая скажет. Рая, надиктуй. Рая, – позвал он.
– Придет, придет скоро Рая. Утро скоро, – сказала Вера.
– Еще запиши Хасида Мухамаддеева, – попросил Николай Иванович. – Тоже пострадал, вместе сидели. У них тоже с нашим похоже, чего нам делить? И он про Магомета говорил, что Иисус – брат его. Еще запиши в поминание всех ненавидящих и обижающих, Шлемкина запиши и иже с ним, еже попусти их Господь пытать веру христианскую.
И замолчал. Вера задремала, но снова очнулась от шелестящего четкого шепота Николая Ивановича:
– На могилку мне земельки принеси с Великой, принеси, не забудь.
Вера тихо плакала.
16
А по первой траве, по первой зелени в Святополье заявилась... Катя Липатникова. С внучкой. Ну уж и внучка у нее была. Как ее бабушка, пока еще не громогласная, но до того бойка, что все диву давались. Эта Настя детей Ольги Сергеевны стала немедленно укорять, что они взяли городские гостинцы и стали есть.
– Мне же сказали спасибо, – защищалась Аня.
– Спасибо сказали, а «Отче наш» не прочитали. А вот и Адам погиб отчего? Оттого, что яблоко взял от Евы, а «Отче наш» перед едой не прочитал. Вот! И был низвергнут.
– Слушай, слушай! – гремела Катя Липатникова. – Слушай мою внучку, моя выучка! А про Адама и яблоко это она сама. Сама! Еще сама тоже одному гостю у нас сказала тоже крепко. Он наелся, откинулся, брюхо гладит, ну, говорит, душу отвел. Настенька ему тут же: «Это плохо, дяденька, что вы душу отвели, нельзя душу отводить». Иваныч, вставай. Настя, вели ему встать. Иваныч, скоро Великорецкая.
– Уж не ходок я. Ты поведешь.
– Да как это можно! – закричала Катя. – Как это может быть, чтоб баба повела. Нет, парень, шалишь! Вставай, Ты, парень, обязан Шлемкина пережить. Он от больших трудов на курорт уехал, силы копит. И тебе пора. Вон твой курорт – завалинка. Для начала.
– Дедушка, – настойчиво звала Настенька, – идем на солнышко, там чего-то увидишь, того не бойся, я с тобой.
И ведь выполз на завалинку Николай Иванович. А Настенька придумала вот какую штуку: она заранее нарисовала огромные следы у ворот, всего три, и сказала, что тут утром прошел человек в обуви тысячного размера.
– Ты что, не веришь, дедушка?
– Верю, – сказал Николай Иванович. – Вот такой-то человек до Великой быстро дошагает.
– В этом году и я пойду, – заявила Настенька.
– А как родители?
– Они бабушку боятся.
– Бабушку твою не только родители боятся, ее любые начальники боятся.
– Бабушка никого не боится, она только Бога боится. И меня так учит, – сказала Настя, глядя вопросительно.
– Правильно говорит.
– А папа возьмет да и выпорет ремнем. Когда без бабушки. Он ремень у кровати повесил.
– Родителей надо уважать.
– Ого, уважать! За то, что ремнем?
Этот педагогический вопрос остался без ответа. Подошел брат Арсеня. Сапоги его по голенища были в глине. Поздоровался, и будто не было долгой зимы, будто только вчера виделись, сразу заговорил:
– Ак чего, парень, чего-то все про революцию талдычат. Как ни включишь радио: революция и революция. Куда еще революцию, будто недостаточно. Это ведь если революция, то в новые колхозы погонят да в новые лагеря. Революция, дурак понимает, – это борьба за власть, а власть другой революции не терпит и заранее сажает. И песни нагаркивают все лихие: «Ленин такой молодой, и Октябрь впереди», – как, парень, думаешь? А ежели власть у народа, то какой народ ее опять отнимает? Как думаешь?
– Думаю, скоро июнь, думаю, дойду или нет до Великой. Ты сколь по распутице пропахал, может, пойдем вместе?
– Может, и пойдем, – сказал вдруг Арсеня. – Ты моего Геньку правильно поворачиваешь. Меня уж поздно...
– Доброе дело никогда не поздно.
– А его надо бы от вина и пустомельства оттянуть. А я бы тебя позвал, помнишь, договаривались летом, позвал бы на могилку Гриши съездить, а? Надо бы, брат. Оба мы с тобой тюремщики, надо бойцу поклониться. Да надо бы и в розыск об отце подать. Как это «без вести пропавший», так не бывает. Ты скажешь: Бог знает его, где он.
– Да.
– Вот и спроси Бога, пусть откроет.
– Где земля заповедала, там и лежит.
Ночевал Арсений у Раи. А Катя Липатникова с внучкой у Николая Ивановича. Да и всего-то одну ночку. А перед отъездом и сказала, что не затем приезжала, чтобы пенсию передать, Настей похвалиться, нет, главное, сказала она, просил настоятель церкви передать, что давнюю просьбу Николая Ивановича помнит и что эта просьба удовлетворена. Какая просьба, не сказал, сказал, что Николай Иванович знает.
Николай Иванович знал. Просьба его была, когда особенно допекал Шлемкин, когда гнали со всех работ, просьба была – место в монастыре, он бы в любом монастыре не был иждивенцем. С его-то руками. Но тогда мест не было. Сейчас, после послаблений, место нашлось.
– Просил согласие передать. Передавать? – спросила Катя.
Николай Иванович посмотрел на огонек лампадки, помолчал.
– Нет. Скажи, что стар стал, что боится в тягость быть.
– Так и сказать?
– Так. Благодарил, мол, и кланялся.