После еды Браун укрылся в амортизаторе у самой стены, свернулся в нем так, чтобы никто не сумел подкрасться. Я, как ни в чем не бывало, совершил обычный вечерний ритуал: опорожнил кишечник, принял душ, напился так, чтобы не ощутить жажды до нового света. К тому времени, как нам насильственно включили ночь, я устроился в койке с Альберто. Он грел меня своим телом. Я остро ощущал каждое движение Брауна, не покидавшего своего ложа у стены. Свечение его терминала было словно завуалированное оскорбление. Я притворился, что сплю, и думал, что одурачил Альберто, пока тот не заговорил.
– Итак, они подбросили нам яблоко?
– Плод познания, – сказал я, хотя понимал, о каком яблоке он говорит.
– Хуже того, золотое, – поправил он. – Имущество. Положение. Все это станет яблоком раздора, и спор за звание прекраснейшей доведет до войны.
– Давай без пафоса.
– Это не я, это история. Разница в богатстве и положении всегда приводила к войнам.
– А мы так долго не замечали, что живем в марксистском раю? – отозвался я более ядовито, чем мне хотелось.
Альберто поцеловал меня в висок и скользнул губами вдоль линии волос к ушной раковине.
– Не убивай его. Тебя поймают.
Я отодвинулся. В темноте виден был только парящий надо мной абрис его лица. Сердце билось часто, во рту появился привкус меди.
– Откуда ты знаешь, о чем я думал?
Он ответил мягко и скорбно:
– Ты ведь из научников.
Я не всегда был тем, кто я есть сейчас. Прежде чем стать научником, я был ученым, выбравшим мало востребованную специализацию. До того – студентом автономного университета Тель-Авива, слишком усердно инвестировавшим в свое будущее и незаметно потерявшим себя. Еще раньше я был мальчиком, смотревшим, как умирает мать. Я был всеми этими людьми, прежде чем стать научником корпорации «Протоген» с базой на станции Тот. Верно и то, что я гляжу на свои прошлые «я» с отдаления, большего, чем само время. Я говорю себе, что расстояние позволяет рассмотреть каждый путь в отдельности, но не уверен, что это правда.
Моя мать – лицо сердечком и тело-груша – заливала меня любовью, словно никого, кроме меня, для нее на свете не существовало, а прожила почти всю жизнь на базовом, в общей комнате жилого комплекса ООН в Лондрине. Она не получила образования, но, насколько я понимаю, в молодости, когда играла в местных самодеятельных оркестриках, была неплохим музыкантом. Если в сети и остались записи ее исполнения, я их не нашел. Она не питала ни больших амбиций, ни пылких страстей до тридцати двух лет. Затем, если ее послушать, к ней во сне явился Господь и велел родить ребенка.
Она проснулась, дошла до учебного центра и попросила включить ее в любую программу, которая дала бы возможность накопить денег на легальное снятие с контрацепции. Ей пришлось заниматься три года по четырнадцать часов в день, но она справилась. Денег хватило и на лицензированные роды, и на донорскую сперму, с которой началась моя жизнь. Она говорила, что сама решила купить сперму, которая обеспечила мне мой ум и пробивную силу, что в жилом комплексе все плодовитые мужчины были преступники и громилы, так отдалившиеся от цивилизации, что даже в списки на базовое не попали, а она мне этого передать не могла, потому что ленива и глупа.
Подрастая, я стал оспаривать последнее утверждение. Она была толковой, а когда-то и красивой, и, несомненно, все хорошее во мне выросло из ее корня. Теперь мне думается, что она уничижала себя передо мной, чтобы услышать похвалу – хотя бы от любимого сына. Я не в обиде на нее за такую манипуляцию. Если интеллект и целеустремленность в самом деле достались мне от неизвестного отца, то способностью к эмоциональной манипуляции меня одарила мать, а этот дар не менее ценен. И важен.
Потому что, когда это началось, я был подростком. Я долго не замечал у нее симптомов. Я тогда почти все время проводил вне дома, играл в футбол на заросших травой пыльных площадках к югу от жилкомплекса, безрассудно экспериментировал с гаражными изобретателями и художниками, исследуя собственную сексуальность и возможности молодых людей моего круга. Жизнь мою наполняли запахи города, солнечный жар и надежды на радость: победа в футболе, хороший проект, духоподъемная любовь могли нагрянуть в любую минуту. Я жил уличным крысенком на пособии, но открывающаяся передо мной жизнь оказалась такой богатой, захватывающей и глубокой, что мне некогда было думать о своем положении в большой культуре. Моя социальная микросреда застилала горизонты, а насущные вопросы – стоять ли на воротах Томасу или Карле, сумеет ли Сабина изготовить из завалявшейся на полках бактериальной культуры наркотики на вечеринку, правда ли, что Дили гомо, и как это проверить, не рискуя нарваться на унизительный отказ, – как глубокие драмы, отзывались во мне и много лет спустя. Позже, услышав от руководителя моего проекта: «В каждой жизни есть период, формирующий социопатию», я вспомнил те времена.
А потом мать уронила стакан. Хороший стакан с толстыми резными стенками и носиком как у кувшина, и звон разбившегося стекла прозвучал пушечным выстрелом. Или так мне теперь вспоминается. Значительность момента мешает взглянуть на него объективно, но таким он остался в моей памяти: тяжелый крепкий стакан отражает свет, выпадая из ее руки, переворачивается в воздухе и снарядом разрывается на кухонном полу. Она равнодушно ругнулась и пошла за шваброй, чтобы вымести осколки. Ступала она неуклюже и не сразу сумела справиться с мусорным совком. Я сидел за столом, чашка эспрессо остыла у меня в руке за те пять минут, которые понадобились матери, чтобы убрать за собой. Тогда я ощутил ужас и ошеломляющее предчувствие беды. Мне тогда пришло в голову, что мать похожа на автомат на дистанционном управлении, а за пультом сидит неумеха. Хуже всего было видеть, как она смешалась от моего вопроса, что с ней. Она совершено не поняла, о чем я говорю.
После того я начал обращать внимание, наблюдать за ней в течение дня. Не могу сказать, как долго это продолжалось. Как она с трудом находила слова, особенно с утра и к ночи. Утрата координации. Минуты замешательства. Все это мелочи, – уверял я себя. Недоспала или заспалась. Она целыми днями смотрела пекинские развлекательные видео, а потом до ночи переставляла вещи в кладовке или часами стирала свои вещи в раковине, так что руки краснели и покрывались цыпками, а мысли ее застревали на каких-то мелочах. Кожа у нее стала пепельной, и щеки обвисли. Медлительное движение ее глаз напоминало мне рыбу, и у меня начались кошмары, в которых море подступало, чтобы унести ее, и она тонула здесь же, за завтраком, а я сидел рядом и был не в силах помочь.
Но все мои попытки об этом заговорить только смущали ее. С ней ничего не случилось. Она всегда была такая. Она справляется с домашними делами без проблем. Все нормально с координацией. Даже когда слова у нее застревали в горле, она не понимала, о чем я толкую. Даже блуждая как пьяная на пути от постели до уборной, она не замечала ничего необычного. Хуже того, искренне. Она была убеждена, что я говорю все это, чтобы ее обидеть, и не понимала за что. От чувства, что я предаю ее своими страхами, что я не только свидетель, но и причина ее беды, я плакал под одеялом. Она и не думала обращаться в больницу: там всегда такие очереди, да и повода нет.
Я привел ее туда в День покаяния. Мы пришли слишком рано, но я запасся ячменными хлебцами и курятиной. Мы, прежде чем поесть, обратились к приемной сестре, а потом сидели в зале ожидания с креслами из поддельного бамбука на линялом зеленом ковре. Мужчина напротив, немногим старше моей матери, упирался кулаками в колени, словно сдерживал кашель. Женщина рядом со мной, моя ровесница, если не моложе, смотрела прямо перед собой, обхватив ладонями живот, будто боялась, что кишки вывалятся. За нашими спинами вопил ребенок. Помню, я удивился, чего ради люди, которые могли позволить себе ребенка, привели его в клинику для «базовых». Потом мать взяла меня за руку. Мы сидели час за часом, сплетя пальцы, ее с моими. Иногда я говорил ей, что все будет хорошо.