– Лично вас в какой исторической перспективе волнует естественный отбор? – ехидно поинтересовался он. – На сто, двести, тысячу поколений вперед?

– Вообще волнует, – вмешалась в разговор Ольга. – Я не хочу, чтобы мои дети выросли уродами!

– Что ты, Олюшка! – тут же заюлил профессор. – К нашим детям и внукам эволюция не имеет никакого отношения, она меняет вид через очень много поколений, я тебе сейчас все объясню…

Гутмахер тут же забыл о моих тревогах за судьбу земли и человечества и принялся подробно рассказывать «Олюшке» об основах эволюционной теории. Мне стало неинтересно слушать, и я вновь взялся за письма Антона Павловича.

Чем дольше я читал письма Чехова, тем больше он мне нравился. Л. Толстой как-то сказал, что Чехов в прозе – то же самое, что Пушкин в поэзии. Я не очень большой знаток литературы, даже русской, и не могу судить так широко и глубоко, как Лев Николаевич, но в личности Чехова меня привлекает многое. В нем и его наследии присутствуют необъяснимые для меня загадки творчества. Первая и главная, почему он не устаревает? Большинство писателей, с которыми Антон Павлович переписывался как с равными, теперь совершенно забыты. Те же, что остались на слуху: Короленко, Горький, Вересаев, – не очень, если не совсем, востребованы современным читателем. А сам Антон Павлович почему-то остается и в репертуаре театров, и на книжных полках. Я как-то слышал, что он едва ли не самый популярный европейский писатель в Китае и Японии. Почему? Что интересного в его произведениях находят люди в разных странах через сто с лишним лет после смерти? Чем близок он нашему совершенно изменившемуся миру?

– Нет, Арик, ты посмотри, что он, гаденыш, делает, – перебил мои размышления возмущенный голосок.

– Действительно, Олюшка, это даже как-то бестактно, – поддержал ее Гутмахер.

Я оторвался от своей книги и посмотрел на активизировавшийся экран. Там один из агентов, укрывшись от своих товарищей в недрах дома, занялся «шмоном» чужого имущества, видимо, в целях личного обогащения. Он сноровисто и профессионально обшаривал шкафы и буфеты в поисках не принадлежащих ему ценностей, рассовывая по карманам понравившиеся вещи.

– Арик, мы что, так и будем смотреть, как он нас грабит?! – свирепо прошипела Ольга. – Подумать только, какая наглость!

Меня обобщение «нас» уже не удивило, кажется, у влюбленных отношения складывались достаточно серьезные.

– Ну, пусть его, Олюшка, – примирительно сказал Гутмахер, – в конце концов, это только вещи!

– Меня не вещи волнуют, а принцип. Мне противно, что этот гад в них копается. Да, сделай же, наконец, что-нибудь, ты же мужчина! – закричала Ольга, наблюдая, как блюститель правопорядка засовывает в брючные карманы столовые ножи и вилки, по виду серебряные и старинные,

Аарон Моисеевич пожал плечами и с явной неохотой подошел к стене с пультами.

– Подумаешь, вилки. Они, в конце концов, не такая уж ценность, – сказал он, хмурясь. – Для меня – это только память о бабушке… Хотя, я тоже думаю, что этот молодой человек не прав…

Гутмахер опять начал дергать какие-то рычаги, торчащие из стены.

Между тем милиционер прекратил копаться в чужих вещах и задумался.

Простояв столбом несколько минут, он начал, к радости Ольги, возвращать краденные вещи на старые места.

– У, ворюга! – радовалась Ольга каждой возвращенной «семейной реликвии». – Чтоб ты подавился!

Окончив свою безрадостную работу, похититель, находясь явно не в себе, вышел из комнаты и вернулся к товарищам, продолжавшим нести службу в гостиной.

– Ты, Семенюк, чего? – спросил старший по команде, обратив внимание на его отрешенный вид.

– Ой, лыхо мне, лыхо! – сообщил Семенюк на смеси двух славянских языков и, как был в рубашке, не надевая куртку и шапку, странно покачиваясь, направился к выходу из дома.

– Семенюк, ты чего? Ты куда пошел? – закричал ему вслед командир. – Ты чего, говорю?! Охренел что ли?

– Лыхо мне, лыхо, – проникновенно сообщил ему Семенюк и вдруг, обхватив голову руками, выскочил в прихожую.

Старший бросился за ним, догнал на крыльце и попытался удержать за руку, но Семенюк, ни на что не реагируя, вырвался и побежал в воротам.

– Товарищ полковник! – закричал в рацию старший агент. – У нас ЧП, у Семенюка крыша поехала! Крыша, говорю, поехала… Никак нет, трезвый, ничего не пил… Не пили, говорю! Я за свои слова всегда отвечаю… Ваше дело, можете проверять… Да не было у нас с собой ничего. Даже пиво не пили!.. Откуда я знаю… Он убежал с объекта. Пусть наружка проследит… Да не пили мы, говорю… Он в сортир пошел, а потом сказал, что ему «лихо» и убежал… Откуда я знаю, я что, доктор?… Любой тест пройду. Я со вчерашнего дня грамма в рот не брал… Да, точно не пил! Есть продолжать несение…

– Чего он, Михалыч? – поинтересовался третий агент, во время происходящих событий флегматично полулежавший на диване.

– Вот, достал… пенек! Вы, говорит, уже нажраться успели! Может и правда?

– Да ты, че, Михалыч, мы же вместе сидели. Когда? Ну, ты, даешь, е-мое…

– А Семенюк чего?

– А я знаю? Вроде трезвый был.

– Ничего не пойму, – задумчиво проговорил командир, – чего-то здесь нечисто… Не нравится мне все это…

Мне тоже все это не понравилось. Если в связи с генеральским припадком у меня появились подозрения, то причинно-следственная связь движения рычагов на стене с поведением Семенюка была слишком очевидно. Одна Ольга осталась довольна:

– Так ему, гаду, и надо! – похвалила она Гутмахера. – Ты у меня, Ароша, молодец!

В вынужденном затворничестве самые тяжелые – первые часы. Кажется, что останавливается время, а оттого, что не нужно никуда торопиться, жизнь замирает на месте. Как тяжело в самом начале переживается заключение, я слышал от людей, которым довелось это испытать на себе. Позже, по прошествии некоторого времени, наступает адаптация, нервная система понемногу приспосабливается к новым условиям, и человек начинает нормально жить.

Понимая это, я постарался отгородиться от внешних раздражителей и полностью погрузился в Чехова. Это было, в общем, несложно, Антон Павлович своими письмами как будто затягивал меня в свой мир, эпоху суетную, противоречивую, но все-таки не такую сумасшедшую, как наша.