В деревню какую-то забрели, а там нет никого, ни немца, ни жителя, совсем недавно ушли, еще пища на столах теплая. Ну, сотоварищи Степановы на еду и набросились с голодухи-то лагерной, а Степан чуть поел и говорит — мол, будя, ребята, а то помереть можно от сытости неожиданной, желудок не сдюжит. Ребятки-то его не послушались и кушаньев вволю наели, да только прав Степан оказался — померли они все уже к ночи. Схоронил их Степан, сил своих малых не пожалел, а тут и войско советское подоспело: хвать Степана — и в тыл с курьером разбираться, значит, как он измудрился, вражина, в лагерях-то фашистских оказаться. НКВД его быстро в оборот взяло — содрали одежу, да и спрашивают: «А где у тебя, родимый, наколочка лагерная будет, а? В очередь на крематорий стоял? Стоял. А наколочки номерной не имеешь, хотя у всех других имеется она. Как это понимать прикажешь?» Степан говорит: «Хоть режьте меня, хоть стреляйте без суда и следствиев, да только правду я говорю. Полк у меня такой-то, часть такая-то, проверьте». Проверили — есть такое дела. Ну, ему отметочку в документ — и на фронт, шофером, мол, повоюй пока, а живым останешься — мы с тобой еще потолкуем. Сел Степан за баранку, да так до Берлина ее и крутил исправно. Поправился немного на кашах-то фронтовых. Пострелял даже малость, когда в засаду немецкую угодил. Из рук чьих-то мертвых автомат взял, да и отстреливался, четырех немцев положил. Автомат потом сдать пришлось, потому как не положено ему было. А как только война закончилась — его НКВД хвать и по-новому допрос ведет: как, почему, кто в живых еще остался, кто помер из людей, ему известных, не завербован ли, ну и всякое такое еще... А еще спрашивают: а не приходилось ли ему делов иметь с неким Кривошеевым, который в лагере, ему известном доподлинно, надзор вел в учреждении особом, которое измывательствами всякими занималось над людом лагерным... А-а, навострил уши, Сергей Дмитрич, я вижу? Тогда дальше слухай.

Учреждение это славы особой не имело, потому как материалом людским пользовалось весьма скупо и в живых никого не оставляло. Дела их были для науки какой-то деянные: то человечка в ледяной воде держут, пока не помрет, то оперируют без всякого послабления, то ядами особыми травят. Выходило так, что Степан единственный свидетель был, который Кривошеева узнать мог, потому как жив остался и умертвлен не был, как все другие, в тех стенах побывавшие. А случилось ему Кривошеева этого при таких обстоятельствах видеть: когда под бомбежку Степан попал, засел ему под лопаткой осколок бомбовый. Да так неудачно, что наружу торчал, болел страшно, гнил...

Приводят его в начале сорок второго к доктору, а доктор и есть этот самый Кривошеев. Повалил он Степана на табурет, да и в ухо ему шепчет: «Ты, милок, к боли-то приготовьсь, потому как инструмент у меня столярный будет, им я железку из тебя и выковырну, а наркозов вам, смертничкам, не положено будет. Молись хошь богу, а хошь — черту, чтоб кровь потом остановилась...» Уперся в спину Степанову сапогом своим, да клещами осколок-то и вытянул — да так старался, что Степа сознание потерял. Очнулся он уже в бараке своем — выжил, в общем. Яма осколочная в теле его на всю жизнь осталась, отметина, клеймо Кривошеевское. Вот так он и познакомился с ним один-единственный раз. За что НКВД ему вольную и дало. «Если, — говорят, — изловим когда Кривошеева, то тебя найдем, чтоб засвидетельствовал, а пока катись в деревню свою и ртом лишнее не мели, а то языка лишим».

Кривошеев этот, про которого говорю я, — семя Николово будет. Семени нашего много по миру ходит, а надобность в этом лишь в том, что через два поколения семя это плод нужный дает, а в двух предыдущих — проку для нас никакого не будет. Почему я про Степана тебе калякаю — поймешь скоро. Степан вернулся в свою деревню, к жене своей, детки родились у него. Через некоторое время рядом с деревней ихней реку вспять повернуть вздумались, вот и погубили окрестности многие — и деревню эту в том числе. Перебрался Степан и семья его в город большой, а какой именно — не ведаю я, и там зажили потихоньку. Детки подросли, сами семьями обзаводиться начали. Только оказия там вышла, мне известная. Вышла замуж дочка Степанова младшая за человечка семени этого, Кривошеевского. Сам Кривошеев, надзиратель лагерный, под видом фронтовика по Руси скитался, да семя свое разбросать успел. Трое деток у него значилось, да только две дочки померли обе, а сын-то его остался и, уж так вышло, судьбою со Степановой дочерью сошелся. Вот то семя и есть плод Николовый, а потому как случилась такая оказия и так судьбы переплелись страшным совпадением — посему быть сынку этому, рода Кривошеевого, много большую силу иметь, чем Никола имеет. Так мне хранители мои сказывали, а я лишь слово в слово тебе, Сергей Дмитрич, пересказываю. И то, что печать смерти Гришки Распутина проявил он в рождении своем, — тоже правда, силу его являющая великую. Не имеет он пока еще силы этой, мал будет, лишь от смерти случайной охраняется надежно... Но к концу века нынешнего явится Сила его, и станет он Управителем Смертной Силы Магии — и только тогда Никола смерть свою примет...

А Кривошеев тот, надзиратель лагерный, про которого я сказывал, погиб в семидесятом году, в Нижнем Тагиле обитаючи. Изрубили топорами его собутыльники за слова какие-то неосторожныеи схоронили торопливо в ямах свальных, где мусор жгут городской...

Следователь: — А Степан этот что? Где он?

Стоменов: — Да живет себе как-то, а как именно, мне неведомо. Знаю я, что умрет он от болезни страшной, долгой, мучительной, а скрутит его от чего? От того, что правды отведает, что дочь его с сыном вражины лагерной судьбу свою сочла. Правда та нутро ему и выест... Умрет он с досадой лютой на сердце, так никому ничего не сказавши. Ты это, Сергей Дмитрич, сможешь понять — слово НКВД большую силу над судьбами людскими имеет...

Следователь: — Значит, Андрей Николаевич, нового Христа ты нам предвещаешь?..

Стоменов: — Остынь, Дмитрич, о каком Христе речи ведешь? Я об Управителе нашем говорю, но только Никола для людишек других — человек обычный, неприметный, Сила его людям неведома, а о новом Управителе люди известие будут иметь, к Силе его приобщиться смогут, знание Магии Смертной обресть. Христиане твои о жизни загробной пекутся, да о милосердиях разных к себе и близким от бога всемогущего, а нас жизнь загробная хранит и оберегает при жизни земной, а помереть час придет — примет она нас, как и любого другого умершего...

Следователь: — А про загробную жизнь поведать можете, Андрей Николаевич?

Стоменов: — Почему не поведать, коли знаю? Когда я, Сергей Дмитрич, книги-то ради интереса почитывал, я про магии всякие старался что нибудь добыть. Читаю, а там ну такую чепуху пишут, тошно становится. Пишут там, значит, как правильно души мертвых со света того зазывать. Какие-то заговоры, заклятья, то сядь по-особому, то питье пей специальное — ну, скажу я, горазды на выдумку-то! А чтоб с мертвой душой сообщиться — никакой науки особой не надо, они и так всегда с нами рядом ходят. Только кликни про себя — душа какая-нибудь да заявится... Только людям все Наполеона дух подавай али Ульянова, чтоб узнать, значит, плохо ему в мавзолее-то лежится, или ничего. Душу конкретную простым кликом не кликнешь, ее искать надо, как я хранителей своих искал намеренно, а вот случайная забредет легко и поговорить с ней можно, пока не утомит тебя или ее. Либо родственники умершие быстро приходят — только подумай, и они тут как тут, а так как людишки этого ведать не ведают, то и бродит душа, значит, рядом иль во сне приходит, где сомнений у нас нету. Детки много большего взрослых видят, потому как разум у них ясный, светлый, да только взрослыми он у них и отнимается. Калякает дите с домовым иль с духом каким-нибудь, а папка с мамкой его тут как тут оказываются, говорят, что, мол, не придумывай да ерунды не говори, потому как нету никаких духов, душ, домовых и русалок, а все это выдумки и сказки. Вот так деток разума их ясного лишают, слепыми делают, хоть и глаза открытыми остаются... А душ мертвых великое число по земле этой ходит, только чтоб заговорить с ними — вновь научиться надо этому. Но это опосля я расскажу, а пока про вопрос твой поведаю...