Сделал я все, как он велел, в точности. Сверчок запел — поднимаюсь я, а в глазах темно. Не вижу ничего. Слеп стал. Слепит, выходит, Сергей Дмитрич, эта мазь Николова, уразумел? Прикинул я про себя — верст эдак сто мы с Николой отмахали, не меньше... Страх в меня вошел нечеловеческий, скрутило всего, к земле потянуло. Лег я на землицу, дрожу листом осиновым, руки-ноги под себя поджал... Слышу, сверчок опять запел, схлынуло с меня, тело расслабилось. Лежу, сверчка слушаю, звуки другие, шорохи, запахи чую. Слышу, как ветки деревьев качаются, листья шуршат, стуки какие-то, скрипы, птицы щебечут. Пополз потихоньку, знаки на деревьях поискать. Семнадцать дней я плутал, по-зверьему шел, на четырех, ягоды ел, траву, грибы некоторые. Зверя чуять стал, различать — зайцы, секачи, лоси, с медвежонком малым нос к носу стоял, не знаю — то ли прибили мамку его, то ли рядом где-то была, но не пошла… Свезло мне, в общем, Сергей Дмитрич. Волки не встретились, секач не пропорол, два последних дня ногами шел — чуять сначала стал, словно видеть, а опосля и видеть вовсе взором особым, внутренним. Вернулся в Кривошеевку, значит. Никола сказал: «Слеп не будешь, но обожди, на новую луну поправлю, не раньше»... Время пришло — в ночь прыснул он мне в лицо чем-то, вонюче — спасу нет, спать наказал. Но прозрел я тут же, ночь в глаза брызнула. Это, Дмитрич, пока не испытал — не поймешь, когда ночь ярче дня ясного кажется. Сдюжил я — а вот двое не сдюжили, хотя старше меня были и опытнее. Один сгинул навечно, другого медведь подрал насмерть. Вот это и называется, Сергей Дмитрич, удерж от ока бездельного. Глаз-то у нас всевидящим себя мнит, всеведающим, всезнающим, но закрыть его стоит — и беспомощен ты, словно болезнь страшная тебя одолела. Пуст взор у людей нынешних, как и речи пусты ихние, но обретешь взор внутренний и мысль громогласную — и пустое пустым перестанет быть. Вот что такое Магия Смертная, Сергей Дмитрич... Око твое, врага почуявшее, когда он в тысяче верст от тебя находится, слово твое сказанное, но вслух не промолвленное, жальче стрелы разящее, поступь твоя, силу у сильного отнимающая! Торжество Убиения недругов, но почитание Смерти их и содружество с душами ихними — вот что такое Магия Силы Смертной...
Кристо Ракшиев (рассказывает)
Понятий добра и зла у них не существовало. Когда речь заходила об убийстве, о том Зле, которое он совершил, — Кривошеев не понимал всего этого с какой-то наивной, умиротворенной непосредственностью. Он часто говорил: «враг», «недруг», «вражина», «неугодный», «неприятель» — но эти понятия были достаточно конкретны и не формировали собой категорию. Когда Стефан (первый следователь, который допрашивал Кривошеева), да, кстати, на седьмой день он не вышел на службу, позвонил, сослался на недомогание… Через сутки его поместили в наш же дурдом на почве какого-то припадка — насколько мне известно, он до сих пор там, совершеннейший овощ (психиатрический жаргон, полная неспособность больного совершать какие-то осознанные действия. — Прим. переводчика), так вот... Мм-м, да! Стефан ринулся на Кривошеева, как бык на красную тряпку, обличал его во Зле и злодействе, но тот только щурился да плечами пожимал. Я происходящее понимал плохо, стенографировал почти машинально, в голову лезла чертовщина всякая… Стефан нервничал, а Кривошеев сидел, как истукан, — спокойно, величаво, отвечал размеренно. На попытки вывернуть произошедшее наизнанку — мол, зло вокруг вас, а вы добро несете, пусть и жестокое, но добро — отреагировал еще более равнодушно. «Я, — говорит, — понять не могу, чего ты мне тут лопочешь, а коли грамотный такой, так и лопочи сам с собой, без меня»... Стефана одернули, говорят, не суетись, не дави, может, пердун этот старый и сам колонется. Пятый день допроса я пропустил, о чем они говорили — не знаю... На шестой слушаю, понять ничего не могу, о каких-то врагах, о силе, кладбищах, ненависти. Стефан бледный, дергается, меня непрерывно останавливает, хотя, по инструкции, запрещено.
Но он мой непосредственный начальник, приказ есть приказ, если что не так — пиши рапорт вышестоящему. На седьмой день Борислав эстафету принял, на одиннадцатый — русским ее передал. Пишу, пишу... Тошно мне, Вит, сил моих нет никаких, как тошно...
Шестой день допроса
Стоменов: — В природе не существует нравственных законов. Я все детство провел рядом с землей, травами, лугами, рекой, зверями дикими — и что-то о таких законах не слыхивал. Если ты в этом дока — так вразуми старика, а то я томлюсь, тебя не понимаючи. Столкнулся ты с неприятелем в чистом поле — он себе кумекает, что ты злой человек, а ты — что он зло для тебя непереваримое, и кто ж прав-то из вас, мил человек? Торжество жизни своей подле смерти чужой лучше всех почуешь, вот так-то, родимый. Без нужды букашков людских не тронь, а как есть нужда, так и мертви его, не жалеючи. Ты, Стефан, сам мысли смертные вынашиваешь, только хилый ты больно — и духом, и телом. Одна отрада, на пистоль свой надеешься — аль застрелю, ай застрелюсь, так ведь, милок? Так... Чего замандражировал-то? А ты, очкатый, не пиши, вишь — не хотит человечишко, чтобы ты это на бумаге своей калякал. Верно я говорю, Стефан? (следователь дергает плечом, запись продолжается). Я тебя, букашонку, насквозь гляжу, все про тебя знаю. И не бахвальства ради говорю тебе все это (сигнал прекратить запись), а только ведаю — надо говорить, и говорю тебе. Струхнул, не пошел на могилку? Да и шут с тобой. Ну, курлыкай дале про зло свое, а я послухаю.
Следователь (сигнал продолжить запись): — Объясните, почему вы убили эту девочку?
Стоменов (равнодушно): — Хошь расскажу, как я ее убил? Послухай, Стефан, послухай! Взял я ее в полночь за обе ручонки, сжал крепко-крепко, она на меня глазищами своими глядит, не пикнет — это я ей СЛОВО шепнул заговорное, чтоб нема была. Левой рукой ручонки ее держу, а правой горлушко ее охватываю и сдавливаю, медленно-медленно, и в глазенки ей смотрю пристально, взглядом особым. Как только задохлась она, положил я ее на пол и танец исполнил специальный, колдовской, — это, Стефан батькович, для того я сделал, чтобы обряд ее схоронный иным сделать... Ай, не понять тебе! Танцу этому Никола меня обучил, когда мы по украинам в двадцать первом шмыгали, особенный танец это, Силу сберегающий, а еще для того он надобен, чтоб хранители твои от тебя не отреклись. Как с хранителями своими уладился — одежу всю с девки снял и в ванну ее, чтобы кровь-то по полу не разливать. Отчикал у нее головку, кровь спустил, обмыл водицей, ну а потом, сам понимаешь, покромсал ее всю, чтоб уварить можно было... Значит... Эй, сынку, чего пот-то льешь, остынь!.. Очки, очки, плесни водицы Стефану, а то худо ему. Слаб ты, ой слаб, милок, ни на что не годен, зря я только воду в ступе толок. Ну, лучше? Лучше? Остынь! Все, хватит на сегодня, будя!
Кристо Ракшиев (дневники)
В столовой подсел к Фрейду. Фрейд — прозвище одного из наших психиатров, он научный сотрудник, специализируется в основном на психодиагностике. Фрейд апатично ковыряет салат, на столе стоит начатая бутылка пива. Им можно, в отличие от нас.
— Чего там старый пердун? — столь же апатично, без интереса спрашивает он у меня. Стоменова все почему-то называли исключительно так. Я пожимаю плечами...
— Одно да потому — Никола велел, Никола сказал, Никола научил. То три дня не жрет ничего, то до бабы сорок дней не притрагивается…
— Ясно, — скучает Фрейд.
— А что ясно-то?
— Старо как мир... Во многих оккультных школах ученикам советуют хранить целомудрие, чтобы не тратить попусту свою энергию, — Фрейд вздыхает, опять берется за пиво.
— А почему три, а не семь и не одиннадцать? Почему девять? Почему сорок?
Фрейд смотрит на меня с секундным любопытством. Потом этот интерес возвращается к пиву.
— Три, девять и сорок — это поминальные христианские каноны.