Следователь: — Ну и мрачна же твоя картина, Андрей Николаевич!

Стоменов: — Я верно говорю — и ты меня понимаешь, я это чувствую. Как войны затевать по миру огромному — так вроде бы само собой разумеется, а как подумать, что это по закону природному неотвратимым будет, — так и страх обуял. Знаешь, Сергей Дмитрич, я с животными разными разговор вести умею — знаю их чаяния и думы: так вот, скажу тебе, что много лучше будет животное любое человека, царством своим гордящимся. Животная — она светлая, словно ребенок будет. Но сказал — истинно царь человек на земле этой, нет у него врагов, вот и в самом себе нашел он врага великого... Велика Сила его может быть, если с разумением ко всему подход иметь. Человек Силу обретать может в противоположности своей, что волк делать не умеет, даже если хотеть будет страстно. Главное — науку понять, как с законами природными ужиться, им не противословить...

Следователь: — И как оно все выйдет тогда, если по-твоему следовать?

Стоменов: — Стаей огромной враз маловозможно уразуметь науку эту, потому как лишь вражду еще большую посеет она. Выйди я на широкую площадь да скажи все слова свои заветные громогласно — кто, как думаешь, в горло мне первым вцепится намертво? Дак те и будут, кто братственность да любовь всемировую проповедуют... Хошь — не хошь, а такая вот выходит оказия. Шепни им на ушко, дескать, ребеночек малый слезу голодную роняет, так они кровью поля зальют, чтоб ребеночек, значит, не кручинился. Оттого никогда и никто в роду Кривошеевском да Никитовском науки нашей не ведал прилюдно, а лишь иногда человеку отдельному сказывал, как я с тобой разговор имею. По отдельности человек уразуметь сможет, но разом все — никогда, потому как крови будет много, и ничего больше... (после некоторой паузы). И если ты, Сергей Дмитрич, прозреешь, что нет на белом свете ни добра, ни зла, а есть белый свет этот один и Мертвое Царство опосля для каждого из нас, то мир посему чуточку вернее сделается. Отчего так? Так ведь уразумеешь, что потребу природную удовлетворяешь ты — и ничто другое! За благость людскую битву ведешь, за мир во всем мире сражаешься, аль позицию свою ученую отстаиваешь — все едино. Маг рода Кривошеевского отличие от любого другого люда в том имеет, что не добро на сердце его, а Невраждебность к миру окружающему. Услышь накрепко слово это, Сергей Дмитрич, — НЕВРАЖДЕБНОСТЬ! Не злостность это и не добродетель, а очищение сердца своего от переживания вражности других, от страха, ненависти и озлобления... Маг Смертный не тратит жизнь свою попусту в борьбе вечной за одну из идей, которых на земле неисчислимое множество. Три надобности его главных, как звезды яркие, ведут его. Первая — это обессиливание врага своего случайного. Намеренных врагов у нас не было никогда, а случайным мир всегда полон. Оттого не делаю я разрушений и не гублю живое, против меня поворотившееся, — я лишь силу у него отнимаю, бессильным по отношению к жизненности моей делаю. Второе — тело и разум свой содержать в чистоте и удовлетворенности. Телу здоровое существование надобно, питание и питье разумное, утехи плотские и ум ясный, потому как последнее многим хворям порождения не дает. Третье же — Сила великая, дух степенный и радость жития бестелесного. Первая звезда трудов великих стоит и дается не всем, но если дается — то на всю оставшуюся жизнь беречь тебя сможет. Второе союзом разума и тела обретается, невосприятием всего пустого и суетного, а главное — торжествованием телесной жизни твоей в мире этом. Торжество тогда наступает, Сергей Дмитрич, когда радует тебя не то что цветочек красивый увидал ты да умилился, а когда запах его вдохнул, мягкость его руками почуял. Женщина красива да желанна та выходит, что перед тобой стоит, а не та, что по телевизору кажут. И третье для того имеется, чтобы Силу, в науке Магической усвоенную, укрепить и упрочить, да умирание будущное принять легко и столь же легко в мертвом царстве существовать бестелесно. Помнишь, что ведал я тебе? Когда в мире этом, то с мертвым будь близок, тогда и после, напротив, рядом с живым будешь вечно и безмятежно...

Ни чинов у нас на земле этой, ни богатств несметных, ни семей и друзей — не было, нет и не будет никогда, хотя и обратное не возбраняется. Сам все выберешь, сам сполна все себе и отмеришь — и здесь, и там: светлость бескрайнюю или муки неотступные. Если и есть Бог среди звезд дальних, то не судить ему нам ни сейчас, ни опосля — он лишь законы положил, а суд каждый над собой сам вершит по законам этим...

Кристо Ракшиев (дневник)

Я пишу эти строки, а на календаре среда, шестнадцатое августа 1978 года. Я лишь приблизительно, будучи более-менее осведомленным человеком в нашей конторе, могу восстановить последовательность происходящего. В третьем крыле, где тринадцать палат и где Кривошеев занимал палату номер тринадцать (черт возьми, тринадцать!), утренняя проверка производится в пять часов утра. Санитар, он же охранник, заглядывает в окошечки к подследственным... Все, кто в третьем крыле, все они — еще вполне нормальные люди. Их еще не пичкали таблетками, не кололи черт знает что, к ним проявляется интерес, их допрашивают, их разум оставляют ясным до тех пор, пока есть необходимость или надежда получить определенную информацию... Их палаты являются причудливой смесью больницы и тюрьмы. Прочные двери и засовы, особая планировка, при которой больной не сможет найти того места, где его не будет видно, когда санитар заглядывает в окошечко из сверхпрочного стекла. Решетки на окнах, обязательный неяркий свет ночью, достаточный для того, чтобы видеть всю палату... Тихая гавань для персонала... Можно спать или играть в шахматы всю ночь...

В пять часов утра санитар обошел третью, восьмую и тринадцатую палаты, остальные пустовали... Кривошеев спал, и санитар насторожился, потому что в это время подследственный уже всегда бодрствовал. Его не пристегивали наручниками к кровати, как, положим, пациента из восьмой палаты, и он с четырех часов утра сидел, прислонившись к спинке кровати, — то ли медитировал, то ли... Одному Богу известно, что это за ритуал такой... Санитар пригляделся, и ему показалось, что Кривошеев дышит. Значит, просто спит. Это его успокоило. В дальнейшем расследование показало, что подними он тревогу немедленно — результат оказался бы аналогичным: Кривошеев был мертв уже час. Вскрытие ничего не обнаружило… Остановилось сердце. Абсолютно здоровое сердце вот так взяло — да и остановилось.

В половине седьмого, совершая обход второй раз, санитар поднял тревогу. Поздно, слишком поздно... Говорят, черты его лица расслабились, выражение его было совершенно спокойное, блаженно спокойное...

Мне так больно, будто я похоронил очень близкого для себя человека... Невозможность увидеть его лицо, услышать его голос рвет мне душу на части. Я просыпаюсь, обнимая подушку, мокрую от слез... А когда он приходит ко мне во сне — у меня носом идет кровь. Я размазываю ее по лицу и постели...

Я слышу голос его в своей памяти... Я вижу его во сне — и это все, что я имею.

Я пережил невероятную гамму чувств — от обожания до ненависти, я сходил с ума и обретал здравый смысл, испытывал восторг и нечеловеческий страх... Но теперь, когда его нет, я не чувствую ничего, кроме боли и отчаяния...

Иногда он казался мне мудрым и сильным — таким, каким я всегда представлял своего отца, — он мнился мне отцом, и я задыхался от любви и восторга... Но память, она язвительно напоминала его монолог о том, как дети, деревенские дети перед исходом кривошеевских из деревни были передушены с той самой досадой, с которой топят ненужных народившихся котят... И тогда...

Откуда мне взять силу и мужество вместить в себя все это?..

Он знал, что умрет, знал совершенно точно — и спокойно шел к этому, не испытывая страха, сомнения, отчаяния. Я думаю, он не просто знал — он сам это сделал... Сам остановил свое сердце. Он ждал своего часа — и этот час настал...