Любая смерть — даже неприметной травинки на поляне — может сделать вас сильнее. Земля с могилы может дать вам еще пятьдесят лет жизни сверх меры, а может уничтожить в считанные минуты. Все зависит от того, умеете ли вы этим пользоваться. Ваш пистолет, Борислав, вы можете направить в лоб нашему трудолюбивому очкарику или к своему собственному виску. Как видите, игрушка одна и та же, а результаты очень разные. Вы не отнеслись к моему пожеланию серьезно и принесли мне другую, ПУСТУЮ, землю (следователь явно вздрагивает), и очень жаль — не ожесточайте сердца старика. Принесите, прошу повторно, я буду вам премного благодарен...
Магия Смерти — вот чему научил нас Никола. Те из нас, что выжили, осваивая эту науку, — очень любят жить, как это ни странно, и живут более чем кто-либо другой. Более не в смысле, что живут триста или пятьсот лет, это все глупости, а в смысле... Да что говорить, гляди на меня. Я близок к восьмидесяти годкам, а здоровей тебя многократно, а ведь тебе только тридцать девять (следователь вздрагивает), последний раз я болел в 1916 году — и никогда больше. У меня здоровые глаза, я хорошо слышу, могу спать с женщиной, если захочу. Мы не участвуем в ваших войнах, не стремимся к власти и наживе, никому не насаждаем наши знания и опыт. Мне совершенно безразлично, слушаешь ты меня или нет, веришь ты мне или нет. Меня мало интересует, какого бога ты почитаешь и поклоняешься. Все боги одинаковы — им нечего дать на земле нашей, вот они и обещают жизнь небесную...
Каждый мой шаг пронизан исключительной ясностью, чистотой и радостью от всего того, что я делаю и чем я живу. Мой мир прозрачен, потому что я им управляю, я его создаю и растворяюсь в нем. Смерть далека от меня, и рядом она окажется только тогда, когда я сочту это нужным...
Следователь (вскакивая): — Стоменов, вы чего несете?! Хватит молоть чушь!! Академик чертов! От какой чистоты помыслов ты девчонку в кастрюле сварил, святой ты наш?!!
Стоменов (тихо): — Сядь, Борислав. Андрей Николаевич меня зовут, мы же уговорились, да? Хочешь узнать, зачем я это сделал? Узнаешь... Ты сиди да слушай, не перебивай старшого, а я говорить буду. Девку я убил, не отрекаюсь и не каюсь. Зачем убил — скажу, только не поймешь ты... Она — путь-дорожка моя, она меня скоро с собой заберет...
Следователь (стоя, наклоняясь, шепотом): — Никак, старый, руки на себя наложить собрался?
Стоменов: — Дурак. Говорю же, не поймешь, а чего тогда спрашиваешь? Никола сказал: «Готовься, ты уходишь».
Следователь (раздраженно): — Ага, и Никола ваш живехонек?
Стоменов: — А то как же!? Живее всех живых! (улыбается). В Америке вашей, которую вы так люто ненавидите, поживает. (Следователь садится, делает мне знак, мол, продолжай писать). Сколько ему годков-то будет? Сейчас сочтем... Было ему двадцать шесть, когда я народился, получается...
Следователь (перебивая): — Сто пять лет. Вы что, бессмертные, что ли?
Стоменов: — Сказок начитался, Борислав? Бессмертный один лишь Кащей, да и то смертен, стоит лишь до яйца его добраться. Каждому из нас свой срок велен.
Отец Николы в шестьдесят девятом ушел, в Казани. Марфа (не та, которая умерла, другая, сестра отца моего) — в тридцать девятом, в Югославии. Все мы, Борислав, по всему миру разбросаны, все мы смертны, всем нам свой срок отпущен. Только вас смерть сама находит, а нам проводник нужен...
После того как промолчал я сорок дней, Никола сказал: «Не ешь. Сперва — три дня и три ночи не ешь ничего, только пей воду студеную. Луна когда сменится полностью — снова не ешь девять дней и девять ночей. И опосля, когда две луны сменятся — не ешь сорок дней и сорок ночей». Голодовал я... Три дня было ничего, сдюжил, девять дней были самыми трудными, а сорок я перетерпел легко. На сорок первый день он питье мне дал особое — мед, жимолость, шиповник, клюква, лапчатка и еще травки кой-какие, специально зашептанные, мазью натер, специально сделанной из клевера, шалфея и мать-и-мачехи, — и упал я в беспамятстве. Сорок дней голодовал я — и сорок дней снадобья его настаивались. Вот так Никола уму разуму нас учил.
Никола здоровущий был парень. По молодости развлекался на ярмарках — на спор жеребцу хребет с одного удара переламывал. Девок портил, горькую пил. Мамка рассказывала — только я родился, а он в канун декабрьских морозов — хлоп, словно ума лишился. Ходит, бормочет, от людей шарахается, по лесу рыщет неделями, придет — весь в кровище, драный, рваный, мычит нечленораздельно. Как снега весной сошли — повадился на кладбище спать. День в Кривошеевке околачивается, а ночью — шмыг на кладбище. Ерофей, отец его, тогда еще во Христа веровал — уж он крестился, молился истово, да все тщетно. Плюнули — пускай мытарится сам по себе, убогий. И вдруг — как сгинуло. Заговорил Никола, но по-другому, иначе... В поле со всеми стал выходить, работать, с девками не знается, горькую не пьет... Чудачества выкидывать стал. Волка из лесу притащил больного, полумертвого. Выходил. Ходит за ним зверюга, как привязанный, на всех зубы щерит. Ночью Никола из ковша воды отхлебнет — и на пару с волком на кладбище. Травы разные собирать стал: одни сушит, другие настаивает. Хворь лечил всякую, роды принимал. Потом совсем чудеса стали — идут мужики в лес, на охоту, а зверь сам на них бежит. Собираются бабы в лес по грибы — Никола говорит: «Вон там, в рощице, грибочки поглядите, кажись, созрели». Идут туда бабы — и впрямь, грибные рассады находят необозримые. Ерофей, с радостей таких, опять вовсю креститься начал да поклоны бить Отцу небесному, только Никола его вдруг одернул. Теперь мне ведомо, а тогда никто не уразумел. Опал Ерофей, осунулся враз, почернел лицом... «Пойдешь?» — «Пойду!» И ушли они той ночью втроем на кладбище — Никола, волчара его и Ерофей...
Кладбищу нашему, кривошеевскому, триста лет, не меньше того. Оно и сейчас сохранилось, чую я его. Деревня вот не сохранилась, а могилки живут... Вот так, Борислав, Смерть — она поухватистей будет. Помни это. И просьбу мою не забудь, землицы принеси моей...
Двенадцатый день допросов (допрашивают Советы, московские)
Стоменов: — Знаешь, как Ольга наша баб неугодных изводила? Сейчас расскажу. В новую луну она собирала немного соломки и всю ночь куклу мастерила из всяких тряпочек. Тут самое главное при мастерстве — вообразить вражину во всех ее особенностях, чтобы духом ее куклу эту пропитать насквозь. Поспит Ольга немного, утром проснется, стол соберет, как обычно, сядет, но не съест ничего, только крошку от краюхи отщипнет. Посидит малость, уберет всю снасть, а затем на кладбище идет. Берет земли от самой старой и древней могилы, где женщина похоронена, и в дом землицу несет. В избе из четырех углов выберет самый темный и посыпет туда земли набранной. На другой день девка наша снова на стол соберет, посидит, кроху хлеба съест — и ничего боле.
Куклу смастеренную в уголок приладит, где земля могильная рассыпана. И вот так до полнолуния Оля на стол налаживает, и велено ей так, что чем ближе к полнолунию, тем богаче стол накрыт должен быть, а скушать можно крошечку от любой еды. И еще Никола строго-настрого запретил: «Скажешь, — говорит, — хоть слово вслух недоброе про неугодницу твою — сама издохнешь. За стол садишься — огляди все внимательно, принюхайся к каждому запаху, крошку свою съешь и на соперницу гляди неотвратимо. Злость в тебе с каждым днем просыпаться будет страшенная, а к полнолунию — испепеляющая, яростливая.
Всю ее отдай неугоднице, что в углу сидит у тебя в избе, — но ни слова вслух не скажи — помрешь». Давал ей Никола травочки специальные, высушенные, чтобы она в полнолуние в определенное время их зажигала. Перед полнолунием шла девка снова на кладбище наше кривошеевское, брала еще земли с могилки, только теперь свежую землю брала... Подсыпала эту землю в тот же угол избяной, а в полнолуние налаживала самый роскошный стол с самыми невозможными яствами, обязательно все свежее и горяченькое. Клала себе на тарелочку кусочек черствого хлебушка, откусывала и, больше ни к чему не притрагиваясь, подле вражины своей в углу садилась, травки Николы зажигала в горшочке — и сидит, не спит, сколько сил есть, пока в изнеможении не свалится...