Вскоре двинулись немецкие обозы. И всё на запад, на запад. Гриша заметил — фашисты на восток спешили длинными железнодорожными эшелонами и автомашинами, горланили свои пески-марши. А теперь возвращались чаще всего на подводах. И танков будто бы меньше стало, и людей не очень густо, и песен не слышно…

В середине сентября, благословляя грома за Чернобаевкой, таранивцы укручивали домашние пожитки в узлы, запрягали, кто имел, коней, торопливо кидали на подводы домашнее добро, какое было под рукой, спешили к лесу. Спешили, потому что из соседних сёл приходили страшные вести: отступая, гитлеровцы сжигают сёла, а жителей, как скотину, гонят на запад…

Готовились в дорогу и Налыгачи, с Лантухами. Только в обратную сторону. В субботу с утра вынесли на дорогу мешки со всяким добром, ждали машину «ослобонителей». Но грузовики пролетали мимо них, гитлеровцы не обращали внимания на «голосование». Однако предприимчивому Кириллу всё же удалось остановить один грузовик, полицаи показали свои холуйские повязки на рукавах.

— Век, век![7] — высунулся из кабины небритый офицер.

Мыколай кинулся к кузову и там увидел среди солдатни безбрового панка из районной управы, зверовато сжавшегося в углу.

— Свирид Вакумович! Возьмите! — закричал Мыколай не своим голосом. — Куда же нам теперь? На Соловки? Или на осину?

Вылинявший панок стал ещё меньше, вобрал голову в плечи, отвернулся.

— Не узнаёте? Свирид… Вва… ку-мович!..

— Лезем! Чего ты просишь? Свои же, родичи! — дышал водочным перегаром рябой Лантух. И первый швырнул свой мешок в кузов, полез на машину.

Грузовик двинулся. Мыколай и Мыкифор на ходу повкидывали узлы, вцепились в борт. Так и повисли, болтаясь на машине. Но вот братьям удалось перевалиться через борт, сесть на своих узлах.

И тут безбровый панок что-то залепетал по-немецки солдатам. Унтер-офицер поправил на животе автомат, рявкнул:

— Кому сказано, век? Не злизайт — будем стреляйт! Ферштейст ду?

За словами пошли в ход приклады. Солдаты били своих прислужников по рёбрам, по голове, а один дал очередь из автомата Лантуху прямо в грудь. И выбросили всех троих из кузова, а пожитки их оставили.

Кирилл шлёпнулся о дорогу, растянулся на мокрой земле, раз, второй дрыгнул ногами и затих. Мыколай и Мыкифор, спотыкаясь, бежали за грузовиком и орали на всю Таранивку:

— Стой! Стой! Мешки отдайте! Продукты отдайте! Что же вы… гады!..

Машина набирала скорость, солдаты жестами показывали, как они будут уминать из тех мешков колбасы, сало, будут пить самогонку.

Выдохлись братья, остановились, тяжело сопя. Мыколай поднял огромный кулак и погрозил вслед машине, увёзшей их узлы, увёзшей их надежду на спасение. В ответ раздалась очередь из автомата, пули подняли фонтанчики пыли у ног братьев.

Хмурые, они поплелись обратно. Мать стояла в воротах, бледная, как с креста снятая.

— Не взяли?

— Скажите спасибо, что ещё живы остались.

— Пусть бог милует… А где ваши, того… мешки?

Федора чуть не упала в обморок, когда узнала о судьбе мешков.

— Кириллу и вовсе выпустили требуху, — обречённо известил Мыкифор.

— Ой, боже мой, кто? — перекрестилась старая.

— Кто же, освободители наши…

— Ах, чтоб им ни пути, ни доброй стёжки!..

— Вон вы как запели!

— Запоёшь… Не было бы их, и отец твой был бы живой да здоровый,

— Учитель, пионервожатая были бы живыми.

— Конечно, и они бы…

— А кто хлеб-соль подносил, варениками угощал, молился на них?

— Кто же знал, какие они?

— Некоторые знали…

Мовчаны видели, как Мыкифор и Мыколай во дворе, стоя, глушили самогонку, как укладывали всякий скарб на подводу. Прибежала жена Мыкифора и вместе с Федорой принялась голосить.

— А ну, цыть! — остановил плакальщиц Мыколай и показал кнутовищем на хату и двор. — Смотрите тут… Можно потихоньку, пока не выгнали, в старую хату перебраться. Идёт к тому — Советы возвращаются. Мыкифор пусть остаётся на хозяйстве. Ему ничего не будет. Старостою не был, полицейской службы почти не вкусил. Не успели немцы выдать шинель, как драпать начали. А на случай чего, если будут придираться, и в тюрьме посидит лет пять. Ему не привыкать. Мне же оставаться здесь нельзя. Мне — только с теми…

Мыколай заскрипел зубами так, что у Мыкифора мороз по коже пробежал, а у Федоры щека стала дёргаться.

— Ух, пропади всё пропадом!.. Или с ними вернусь, или на самой высокой осине…

Марина, наблюдавшая за приготовлениями Налыгачей в дорогу, насмешливо сказала:

— Он ещё думает вернуться… Слышите?

— Индюк думал, да в суп попал…

В глазах у матери Гриша впервые за долгие годы неволи увидел живые искорки.

К Налыгачеву подворью подъехал ещё какой-то нездешний полицай с повязкой на рукаве. Хмуро о чём-то перекинулся словом-вторым с Мыколаем. Молча постояли они, сняв фуражки, потом взлезла на подводы и под голошенье Федоры и Мыкифоровой жены двинулись.

— Немало людского добра прихватили; — тихо произнесла бабуся.

— Воровали, не стыдились, — вздохнула мать.

Выехала подвода на улицу, повернула на шлях, по которому тянулись вот уже который день серозеленые колонны. Но недолго сидели на подводах «пан староста и пан полицай». Возле самого выезда из села случилось неожиданное.

— Хальт! — поднял руку забрызганный грязью пехотинец.

Подводы остановились. Немец что-то крикнул своим, и на подводы мигом взобрались почти по дюжине солдат. Хозяева подвод обижались, показывали свои повязки, просили, а Мыколай даже слезу пустил — всё напрасно. Солдаты взяли в руки вожжи, бесцеремонно столкнули с подвод полицая с Мыколаем.

«Паны» бежали за подводами, как собаки за хозяином, не желающим брать их с собою в дорогу.

Мовчаны смотрели на все эти чудеса молча. А когда исчезли они за поворотом, бабуся только и сказала:

— Ну вот, считай, кончился рай для Налыгачей…

Марина начала тоже собираться в дорогу. Увязала узлы, достала из погреба картошку, ржаную булку взяла, горсть соли.

— Ну вот и мы готовы, — невесело усмехнулась.

Бабусю посадили на подводу. Посадили с горем пополам. Попросила бабуся:

— Возьмите ещё пучок гвоздики. Вон там он, на печи.

— Зачем вам? — удивилась Марина.

— Надо. От сглазу.

— И выдумаете такое…

— На то мы и старики, чтобы выдумывать. Постареете, и вы станете выдумщиками…

Пошла Марина, взяла пучок, запихнула в какой-то узел. Гриша стоял рядом насупленный. Они-то готовы, а на чём поедут? На себе не потянешь воз.

Марина глянула на старшенького, без слов поняла его и беспомощно опустила руки: вот беда! Серого-то полицаи забрали…

Отошла Марина к шелковице, затряслась в беззвучном плаче.

— Не плачьте, мама!

— Не я плачу, сынок, это горе моё плачет.

Марина подняла влажные глаза, будто ждала от сына спасения. Но что может посоветовать ребёнок?

— Я к деду Зубатому сбегаю. Может, прицепит наш воз к своему. Бык у него как трактор… Только ленивый очень.

— А захочет ли дед? — какая-то, хоть маленькая, засветилась надежда в глазах матери.

— Он добрый, мама.

Баба Оришка зашевелилась на возу, повернула к

Марине щедро заштрихованное мелкими морщинками бледное лицо.

— Свет, дочка, не без добрых людей. Что-нибудь, как-нибудь…

Дед Зубатый жил на Савковой улице. Маленький, проворный, он уже ладил свой воз. Суетилась по двору в многоскладчатой юбке баба Денисиха, сердилась на какие-то дедовы уговоры, охала и кляла «немчуру окаянную»:

— Чтоб у вас руки отсохли, чтоб не только автомата не удержали, но и ложки, хлеба святого в руках! Чтобы вас лихоманка трясла день и ночь, не переставая, окаянные!

Старый кончил ладить воз, рысцой бегал из хаты на подворье, носил сумки, узелки, прятал их в сено и хрипло, громко кашлял. Старуху свою он никогда не перебивал — пусть плетёт!

— Чего тебе, Гриша? — заметил мальчишку дед.

вернуться

7

Прочь, прочь!