— Добрый вечер. Окна завесьте… Ну, показывайте вашего казака. Антон Степанович так и сказал: «Иди к казаку, к юному партизану, и поставь его на ноги!» Так что я выполняю приказ комиссара. Вот!

От прикосновения холодных с мороза рук Гриша открыл глаза. И увидел склонённое над ним женское лицо с полными розовыми губами, услышал тихий ласковый голос:

— Добрый вечер, казак!

Гриша пошевелил шершавыми, потрескавшимися губами:

— Добрый…

Она сняла с мальчишки рубашку, достала из кошёлки трубочку, приложила её к худенькой Гришиной груди.

— Дыши глубоко, та-ак, нормально дыши, та-ак… Теперь повернёмся спинкой, та-ак. Дышим глубоко. Ещё. И ещё. Та-ак.

Гриша почувствовал, как врач положила холодную ладонь ему на спину и постучала пальцем о ладонь: стук-стук, стук-стук.

— Оденьте мальчика. — Женщина вынула из корзинки несколько пакетиков, подала Марине. — По три таблетки ежедневно. Это оттуда, с Большой земли… Очень хорошее лекарство.

«Оттуда», — мысленно повторил Гриша. Сашко, Митькин брат, говорил: теперь к партизанам самолёты прилетают, лекарства привозят, раненых забирают.

«Оттуда» — из Москвы, значит. Выходит, о нём побеспокоились в самой Москве… Ну, конечно, он понимает: там, в Москве, не знают, что есть в селе Тара-нивка пионер Гриша Мовчан. Но лекарства передали и для таких, как Гриша…

Прощаясь, врач спросила:

— Что передать комиссару?

— Спасибо вам, тётя.

— Не меня благодари! Антона Степановича!

Язык еле ворочается во рту:

— И Антону Степановичу… А я… выздоровлю?

— А как же! Ещё попляшу на твоей свадьбе! — ответила, улыбаясь, врач.

Мать встала на пороге.

— Спасибо! Не знаю, как вас звать-величать.

— Доктор, и все…

— Понимаю, понимаю. Спасибо вам за всё…

Марина спохватилась, кинулась к шкафчику с посудой.

— Хотя немножко подкрепитесь на дорогу! Я сейчас…

— Благодарю, но я тороплюсь. Будьте здоровы!

Мать днями и ночами просиживала у постели

Гриши, смотрела на его пересохшие, потрескавшиеся губы, на бледное лицо и будто перебрала в памяти каждый день сына от самого рождения.

Бывало, распеленает перед купанием, а свекровь снимет с гвоздя пучок сухого любистка и бросит в купель.

— Зачем вы, мама?

— Чтобы любезный был с людьми.

А то внесёт высушенные цветы, протянет молодой матери.

— Что это?

— Ласкавцы, дочка. Чтобы ласковым был.

Стелются перед Мариной воспоминания белым полотном, кудрявым спорышем, отзываются песней соловьиной…

Гриша выздоравливал долго. Пришла весна, но мальчишка по-прежнему оставался хилым.

— Просто светится ребёнок. — Баба Оришка жалостливо обращалась к невестке. — Считай, всю зиму пролежало дитя…

— Болезнь не свой брат. Вымотала. Тут взрослого прихватит, так не знаешь, как лечь, как сесть. А это ребёнок. Сколько в нём той силы?

Марина, как только начал выздоравливать сын, помолодела, румянец снова просвечивал сквозь её смуглую кожу.

— Род наш, сынок, живучий, жилистый. Вот солнышко пригреет, оживёт лес — веселее станет.

Гриша чувствовал себя лучше, когда прибегал его неизменный друг Митька. Вскочил в купель ледяную и Митька, а ничто к нему не пристало, никакая болезнь. И сейчас вот с расстёгнутым воротом явился. Вместе с ним входили в хату терпкие запахи сосны и талого снега, ветра весеннего, а позже и цвета яблоневого… А ещё приносил Митька вести из мира, который Грише пока что был недоступен. И те вести заставляли быстрее биться впечатлительное мальчишечье сердце.

Наклонившись к Грише, Митька шептал так, чтобы не услышали бабушка и маленький Петька:

— Уже третий месяц не показывается Сашко. Мать плачет. А отец говорит: «Молчи, глупая. Сын знает, что делает».

— А где же он?

— Где? — гордо поджимает губы Митька. — В рейд пошёл с партизанами.

— А что такой рейд?

Митька морщит лоб и объясняет:

— Ну, гитлеровцев пошли колошматить по сёлам, чтобы тем жарко было… Далеко пошли…

Молчит Гриша, с завистью думает: смотри, друг всё знает, а он лежит и мамины да бабусины побасёнки слушает.

— А того эсэсовца, который Олю убил, на фронт отправили, горячо дышит Грише в ухо товарищ, вытряхивая из себя, словно из кошёлки, новости.

— Жаль, — вздыхает Гриша.

— Того эсэсовца тебе жаль? — наеживается рыжий Митькин чуб.

— Жаль, что здесь его не отправили, как те ироды говорят, к гросхватерам [6], — подаёт голос бабуся.

Митька искренне удивляется.

— У вас такой слух…

— А вы что же думаете, если я старая, так, значит, глупая, так, значит, слепая и глухая?

— Мы ничего не думаем…

— Я, если надо, всё услышу. — Бабуся пожевала губами, добавила: — Но такой ирод ещё попадёт в могилевскую губернию. По-па-дет! Вижу: всё к тому движется!

Митька сообщает, что вместо этого эсэсовца назначили кого-то другого. Его и не видели в Таранивке, партизанов боится… Сидит в райцентре под охраной гарнизона.

— Ещё не то будет фюлерам проклятым! Захлебнутся в своей крови, басурманы! — комментирует Митькины слова бабуся.

Гриша завидует другу — тот действительно всё знает. Может, ходит в лес к дядьке Антону, но молчит, потому что это военная тайна… А тут лежи лежнем, лечись. А когда выздоровеешь, никто не знает. Бабуся успокаивает:

— Скоро и ты поднимешься! Ещё успеешь, того… с козами на торг.

И пришло время — встал Гриша на ноги, вышел из хаты и чуть не упал от пьянящих лесных запахов, будто даже земля закачалась под ногами. Обессиленный, прислонился Гриша спиной к шершавому стволу шелковицы.

Громко скрипнула калитка, и во двор вошли староста Мыколай и полицай Кирилл Лантух.

— Конь в хлеву? — сухо спросил Мыколай Марину, выросшую в дверях.

— В хлеву, — едва слышно вымолвила Марина.

— Выводи! — приказал Кирилл.

Марина молчала, не двигаясь с места.

— Что это ты будто в рот воды набрала? — насупился Мыколай.

— Потому что фамилия наша Мовчаны. Сам знаешь: молчуны,

Мыколай потоптался, буркнул:

— Временно. На операцию коня берём.

— Ваша воля…

— Конечно, наша! Ты никак не привыкнешь? — окрысился Лантух.

— Да привыкаем…

— Привыкай, Марина! — оба, словно жеребцы, заржали.

Потом Мыколай вновь насупился. Лантух возился со сбруей, а Мыколай вполголоса, чтобы не слышал полицай, неожиданно признался:

— Думаешь, мне не осточертело всё это? Взял бы плюнул на всё, бросил бы к чёртовой матери… Э-эх!

— Кто же тебе мешает? Брось!

Мыколай покрутил бычьей шеей, будто она была в хомуте и тот хомут тёр холку.

— Очень далеко, Марина, я зашёл. У-у, далеко! Очень глубоко шею всунул в петлю. Назад возврата уже нет. Нет, Марина! — Последние слова не сказал, а выдохнул.

— А ты покайся, — искренне посоветовала Марина.

— Им? — кивнул на лес Мыколай.

— Им.

Снова он покрутил бычьей шеей. В его красивых глазах Марина увидела страх, переплетённый с тоской, устоявшейся, давней.

— Москва слезам не верит.

И Марине показалось — нелегко дались ему эти слова. Не сказал, а простонал обречённо. Она ответила на тот стон по-женски просто:

— А ты попробуй, может, и поверят.

Ничего не ответил Мыколай, только насупился ещё больше. Подошедшему рябому Лантуху сказал жёстко:

— Давай, Кирилл, погоняй!

Поплелись со двора пан староста и пан начальник полиции, а Марина ещё долго стояла, смотрела им вслед. «Что стряслось с Мыколаем? Почему это он вдруг так заговорил? Инте-рес-но!»

ГРОМ ЗА ЧЕРНОБАЕВКОЙ

Проходили дни как годы, месяцы как столетия, а годы как вечность. Люди с нетерпением ждали громов с востока. И загремели они, долгожданные грома, за Чернобаевкой. Бабушка размашисто крестилась не на иконы, а на те грома и приговаривала, ни к кому не обращаясь:

— Слава тебе, господи, и тебе, царица небесная. Прислушались к нашим молитвам, к вдовьим слезам.

вернуться

6

К предкам.