— В этом гнездышке с желтыми птенчиками много веселых и беззаботных ночей, но, черт побери, мне не хочется рисковать ради них — уж слишком громко разглагольствовала тут эта старуха, и к тому же перед столькими свидетелями. Послушайте, старина, я обязан доставить вашего племянника в штаб-квартиру, а потому не могу, по совести, взять сверх того, что полагается за хорошее обращение с арестованным.

Развязав кошелек, он дал солдатам по золотому, взяв себе три.

— Теперь, — сказал он, — вы можете утешаться сознанием, что ваш родственник, юный Капитан Попки, в хороших руках и что с ним будут учтивы и обходительны. Остаток денег я вам возвращаю.

Милнвуд жадно протянул руку.

— Только вы, конечно, осведомлены, — продолжал Босуэл, играя по-прежнему кошельком, — что всякий землевладелец отвечает за добропорядочность и верноподданническое поведение своих домочадцев и слуг, а также что мои товарищи и подчиненные отнюдь не обязаны умалчивать о превосходной проповеди, которую мы выслушали от этой старой и закоснелой пуританки в клетчатом пледе; и я вас заранее предупреждаю, что, если кто-нибудь донесет о случившемся, Тайный совет наложит на вас изрядный денежный штраф.

— Мой добрый сержант, мой дорогой и уважаемый капитан, — воскликнул вконец перепуганный скряга, — я ручаюсь, что в моем доме нет никого, кто мог бы нанести вам оскорбление!

— Ошибаетесь, — отозвался Босуэл, — сейчас вы услышите, как она примется ратовать, — она сама называет так свои разглагольствования. Ну, приятель, — бросил он Кадди, — отойди-ка в сторонку, и пусть твоя мамаша выскажется от всего сердца. Я вижу, она снова поджала губы и снова заряжена, как перед своим первым залпом.

— Милостивый лорд, благородный сэр, — сказал Кадди, — язык старой бабы — да ведь это пустое дело, чтобы поднимать из-за него столько шуму. Ни мой покойный отец, ни я никогда не прислушивались к болтовне моей матери.

— Погоди, дружок, ты и сам хорош, — оборвал Кадди Босуэл, — честное слово, ты не так прост, как хотел бы казаться. Ну, старая, вы слышите, ваш хозяин не хочет верить, что вы способны так блистательно ратовать.

Моз нуждалась, пожалуй, лишь в этом ударе шпорой, чтобы понестись, закусив удила.

— Горе отступникам и любострастным корыстолюбцам, — возгласила она, — которые грязнят и обрекают гибели свою совесть, склоняясь перед нечестивыми требованиями и предаваясь гнусной мамоне сынов Велиала, лишь бы жить с ними в мире. Это — греховное попустительство, это — подлый союз с врагом! Это — зло, содеянное Менаимом на глазах Господа, когда он вручил Фулу, царю ассирийскому, тысячу талантов серебра, чтобы рука его помогла ему. (Вторая книга Царств, глава пятнадцатая, стих девятнадцатый.) Это — зло, содеянное также Ахавом, пославшим деньги Феглаффелассару. (Смотри ту же Вторую книгу Царств, глава шестнадцатая, стих восьмой.) И если был осужден, как вероотступник, даже благочестивый Езекия, склонившийся перед Сеннахиримом, дав ему денег и обещая внести, что будет наложено на него (смотри ту же Вторую книгу Царств, главу восемнадцатую, стих четырнадцатый и пятнадцатый), то не иначе будет и с теми из нашего косного и вероотступнического поколения, кто вносит подати, и налоги, и поборы, и штрафы алчным и неправедным мытарям и оплачивает жалованье наймитам священникам (этим безгласным псам, которые даже не лают, но дремлют, возлежа среди всякия скверны, ибо больше всего любят покой), потворствует их вымогательствам и задаривает их для того, чтобы они могли быть пособниками и слугами наших угнетателей и мучителей. Все они нисколько не лучше, чем пребывающие во вражеском стане, чем те, кто готовит яства для войска и предлагает жертвенные напитки сонмам.

— Вот, мистер Мортон, чудеснейший образец их верований! Как вы относитесь к ним? Или вы думаете, что их одобрит Тайный совет? Полагаю, что самое главнее мы можем унести в голове, не прибегая к мелкам и дощечкам, какие вы таскаете с собой на ваши молитвенные собрания. Эндрю, как ты считаешь, не призывает ли она к отказу от уплаты налогов?

— Именно так, ей-богу, — ответил Эндрю, — и говорит, что угостить солдата кружкою эля и посадить его с собою за стол — превеликий грех.

— Вы слышите, — продолжал Босуэл, обращаясь к Милнвуду, — впрочем, меня это нисколечко не касается, дело ваше. — И он равнодушно протянул кошелек, успевший приметным образом отощать.

Милнвуд, ошеломленный всеми свалившимися на него бедами, машинально протянул руку за кошельком.

— Да вы сумасшедший, — зашептала в страхе домоправительница, — скажите, что вы отдаете им эти деньги; все равно они оставят их у себя, добром или силою; и единственная наша надежда, что, получив их, они наконец успокоятся.

— Не могу, не в силах сделать это своею рукой, Эли, — сказал в изнеможении Милнвуд, — не в силах расстаться с деньгами, которые столько раз пересчитывал, не могу отдать их этим слугам самого сатаны.

— Раз так, я сделаю это сама, Милнвуд, — сказала домоправительница, — иначе все у нас пойдет прахом… Мой хозяин, сэр, — обратилась она к Босуэлу, — не может и думать о том, чтобы хоть что-нибудь взять назад из рук такого почтенного джентльмена, как вы: он умоляет вас принять эти деньги и быть с его племянником таким добрым, каким только вы сможете быть, а также благожелательным в докладе начальству о духе нашего дома, и еще он просит не делать нам зла из-за дурацкой болтовни этой старой кобылы (тут она надменно посмотрела на Моз, чтобы хоть чем-нибудь вознаградить себя за усилия, которых стоили ей любезности, расточаемые солдатам), этой старой, полоумной смутьянской дряни. До вчерашнего вечера (пропади она пропадом! ) она не жила в нашем доме и никогда больше не переступит его порога, как только я выгоню ее вон.

— Беда, беда, — зашептал Кадди на ухо матери, — всегда то же самое! Я так и знал, что нам снова придется пуститься в дорогу, если вы раскроете рот и произнесете два-три слова подряд. Я был уверен, что другому и не бывать, матушка.

— Помолчи, сынок, — сказала Моз, — и не ропщи на наш крест. Никогда не переступит порога! Да я и сама не захочу переступить их порог. На дверях этого дома не начертано знака, чтобы ангел мщения миновал его. И они будут поражены от руки его, ибо думают много о тварях и не думают о творце, радеют о благах земных, а не о поруганном ковенанте, о кружках из желтого кала, а не о чистом золоте слова Господня, о друзьях и родне, а не об избранных, коих преследуют и поносят, гонят, выслеживают, ловят, хватают, бросают в темницы, терзают, ссылают, обезглавливают, вешают, кромсают, четвертуют, не говоря уже о сотнях других, принужденных покинуть дома свои и скитаться в пустынях, горах, болотах, топях, среди мшистых трясин и заброшенных торфяных ям, чтобы слушать Писание Божие, как те, что тайком вкушают хлеб свой насущный.

— А ведь она, сержант, разошлась, точно на своем сборище. Не прихватить ли нам с собой и ее? — предложил один из солдат.

— Не мели, черт побери, вздора, — ответил Босуэл. — Разве тебе невдомек, что лучше оставить ее на месте, пока здесь хозяйничает такой уважаемый, сговорчивый, тороватый и почтенный землевладелец, как мистер Мортон Милнвуд, который располагает средствами утихомирить ее? Пусть уж старая муха выводит свой рой: она до того упряма, что с ней ничего не поделаешь. Итак, — крикнул он, — еще одну круговую за Милнвуда, и его чудо-гостеприимство, и за нашу приятную встречу, которая, надеюсь, не за горами, если он и впредь будет держать у себя такую фанатичную челядь.

Затем он приказал солдатам седлать коней и выбрал в конюшне Милнвуда лучшую лошадь «на службу его величеству королю», как он заявил, чтобы посадить на нее арестованного.

Миссис Уилсон, утирая слезы, собрала между тем небольшой узелок с теми вещами, которые, по ее мнению, могли понадобиться мистеру Генри во время его вынужденной поездки. Бегая в хлопотах взад и вперед по комнате, она нашла случай незаметно вложить ему в руку немного денег. Босуэл с товарищами сдержали свое обещание и хорошо обошлись с узником. Они не связали Мортона, а ограничились тем, что поместили его коня между своими. Вскочив наконец в седло и тронувшись в путь, они перекидывались шутками и весело гоготали, оставив обитателей Милнвуда в страшном смятении. Старый хозяин усадьбы, подавленный арестом племянника и бессмысленной потерей двадцати фунтов, весь вечер только и делал, что метался в своем большом кожаном кресле, повторяя все ту же жалобу: «Разорен, разорен окончательно и пущен по миру, разорен и пущен по миру, — о плоть моя и именье мое! О плоть моя и именье мое! »