– Так и есть.

– И мой приказ ликвидатору об устранении горничной «Петербургской гостиницы» в Таллине был продиктован лишь желанием отвести от меня, как агента мирового капитализма, подозрение?

– А разве нет? Какой смысл был убивать её, имитируя самоповешение? Ради чего вы рисковали жизнью своего коллеги, отдавая ему столь бездумный приказ?

– Вы не разбираетесь в нашем ремесле. И я не подпишу этот бред.

– И не надо, – кивнул следователь и вполне миролюбиво выговорил: – Сегодня ночью вашу жену поместят в камеру к уголовникам. Я распоряжусь, чтобы вас держали у двери. Вы всё услышите и даже посмотрите в глазок. А потом туда же приведут дочь. Она ведь уже почти совсем взрослая.

Мяличкин впился глазами в следователя. Лицо арестанта покрылось смертельной бледностью, глаза засверкали от ярости. Он уже представил, как через секунду-другую его пальцы вопьются в жирную шею Райцесса, и он будет его душить, и душить с удовольствием, наблюдая, как тот сначала захрипит, а потом у него со рта хлопьями пойдёт белая пена и, наконец, жирный боров начнёт постепенно синеть. Когда станет ясно, что перед ним уже труп, он отбросит покойника на стул и безжизненная голова, ударится о стену. После этого он выкурит одну за другой две папиросы, а затем позовёт выводного конвоира. Наверное, его будут долго бить, но он уже не будет чувствовать боли, потому что его смерть, возможно, спасёт жену и дочь от позорных мучений. И, скорее всего, у следствия пропадёт к ним интерес, потому уже не будет обвиняемого Мяличкина. Вместо него останется сине-чёрный от побоев труп.

– Что вы на меня так смотрите? – пугливо поднял бровь следователь.

Арестант закрыл лицо руками. Его пальцы побелели.

– Хорошо, – прохрипел он. – Я согласен.

– Так подписывайте же! И закончим на этом.

– Прежде пообещайте, что отпустите супругу и дочь.

– Завтра же они будут на свободе. Даю слово чести.

– Как я это узнаю?

– Вам передадут две записки. Одну от жены, другую – от дочери. Поверьте, мы не кровожадны.

– Надеюсь, это произойдёт раньше, чем меня расстреляют?

– Вашу судьбу решит военный трибунал. Он заседает по средам и пятницам, а сегодня воскресенье…Подписывайте же!

Арестант придвинул к себе протокол допроса. Перо царапало бумагу, будто сопротивлялось, не желая быть соучастником самооговора.

Райцесс поднял подписанный лист, подул на него, чтобы чернила быстрее высохли и довольно заметил:

– А у вас красивая подпись, точно вензель. Она хорошо бы смотрелась на экслибрисе для домашней библиотеки. Вы книголюб?

– Какое это имеет значение?

– Впрочем, вы правы. Вопрос неуместный. Что ж, прощайте, – изрёк следователь, придвинув к подследственному початую пачку «Комсомолки» и коробок спичек. – Возьмите.

Мяличкин молча сунул папиросы в карман и поднялся. Райцесс окликнул конвойного и арестанта увели.

Собрав бумаги, бывший эсер покинул допросную комнату. Он торопился на Знаменскую 19.

Глава 7. Деловой ужин

Вывеска перед рестораном гласила, что сегодня вечером для гостей выступит известная русская певица Софья Надеждина.

Женский голос постепенно наполнял собой всю надушенную дорогими ароматами залу от входа до самого дальнего столика. Он струился, точно пробившийся наружу родник, превратившийся затем в лесной ручей.

Пианист южной наружности, то ли турок, то ли грек, так вдохновенно играл на фортепьяно, что казалось, не нажимал, а гладил чёрно-белые клавиши инструмента.

Нью-Йорк окутан голубым туманом,
Была зима, холодный ветер дул.
Стоял мальчишка в старом фраке рваном,
Стоял и пел в блуждающем кругу:
– Подайте, сэр, о мисс, не проходите,
Я вам спою, чем жизнь моя горька,
А у меня лежит больная мама,
Она умрет, когда придет весна.
А в городах большой архитектуры
Стоят роскошные богатые дворцы.
Живут там дети в ласке и культуре,
У них богатые и знатные отцы.
И нипочем им уличные драмы,
Им так легко исполнить свой каприз,
А у меня лежит больная мама,
Подайте сэр, не откажите, мисс.
Замерзли ножки, ручки посинели,
Покрылась снегом белым голова,
Не слышит мать, как в голубом тумане
Звучат последние мальчишкины слова.
– Подайте, сэр, о мисс, не откажите,
Я вам спою, чем жизнь моя горька,
А у меня лежит больная мама,
Она умрет, когда придет весна.
Нью-Йорк окутан голубым туманом,
Была зима, холодный ветер дул.
Лежал мальчишка в старом фраке рваном,
Лежал в снегу, в блуждающем кругу.

Клим Пантелеевич невольно залюбовался красотой исполнительницы. «В ней, – подумал Ардашев, – как говаривал чеховский Астров, было прекрасно всё: и лицо, и одежда, и душа… Правда, насчёт души и мыслей – сомневаюсь. Женская душа, как непроявленная фотографическая пластина. Тешишь себя надеждой, ожидая увидеть прекрасный лик, а вместо него проступают тёмные пятна с бурыми вкраплениями ржавчины на узнаваемом образе. Сначала наивно думаешь, что сам во всём виноват: то ли проявителя недостаточно, то ли с закрепителем перебор, или, может, выдержку на фотоаппарате поставил не ту… И так винишь себя много лет и только к концу жизни понимаешь, что дело было в другом: ты сам придумал себе далёкий от реальности образ. Ты хотел видеть её такой, какой она никогда не была. Мечта не сбылась. Снимок испорчен. И нет душевной гармонии, от которой прекрасными становятся «и лицо, и одежда, и душа, и мысли».

– Странное дело, – выговорил американец, усаживаясь за стол. – В этой самой России беспорядки, Гражданская война, большевики никак не угомонятся и, несмотря на разруху и голод в своей стране, хотят прибрать к рукам благополучную Польшу… А во всём мире мода на русское. И даже в чешском ресторане звучат русские песни.

– Ничего удивительного, – пояснил Войта, – здесь чаще всего собираются русские эмигранты.

– Тогда понятно. Скажите, о чём поёт эта несчастная и столь очаровательная русская леди, упоминая Нью-Йорк?

– Я попытаюсь перевести первые два куплета, – сказал Ардашев. – Больше, к сожалению, не запомнил:

New York enveloped in blue mist.
It was winter, cold wind blowing,
There was a boy in an old frock coat torn,
Stood and sang in wandering around:
– Apply, sir, Miss, do not pass,
I will sing to us than my life is bitter,
And my mom is sick.
She died when spring comes…

– И она умерла? – осведомился Баркли.

– Да. И мальчик тоже умер.

– Горе, какое горе… – поплёвывая на пальцы, листал меню банкир. – Это правда. Наш мир очень жесток. И я не думаю, что есть большая разница между жизнью в Европе или Америке. Несмотря на национальность, все люди подвержены одним и тем же искушениям, страстям и, как следствие, страданиям.

Появился официант с блокнотом и карандашом. Приняв позу вопросительного знака, он остановился в нерешительности, и глаза спрашивали: «Что будете заказывать, господа?».