Прицеливаясь взглядом то в одного барсука, то в другого, Похититель искал различия.

«Ага, – думал он, – у этого барсука две ноги, а у этого три. Вот вам и различие».

Довольно скоро Похититель справился с этим нехитрым делом и вдруг неожиданно для себя обнаружил семнадцатое.

«Что за чертовщина! – подумал Похититель и принялся раздраженно подсчитывать различия, загибая пальцы. – Так точно – семнадцать!»

Похититель отбросил журнал, достал лист бумаги и ручку. Он решил немедленно написать письмо в редакцию и обругать сотрудников покрепче. Некоторое время сидел он задумавшись. Хотелось сразу же, с первой строчки, уязвить редакцию, но ничего особо хлесткого он придумать не мог и начал так:

«Дорогие товарищи! Недавно я смотрел тут на ваших барсуков…»

Похититель остановился, перевел дух и только хотел сильней нажать на перо, как вдруг раздался звонок в дверь.

Похититель на цыпочках подошел к двери, заглянул в щель, но ничего определенного не увидел. За дверью что-то чернелось, а что именно, он не мог понять.

– Кто там? – аккуратно спросил Похититель.

– Почта, – ответили за дверью.

Похититель отворил, принял от почтальона заказное письмо, расписавшись в синей почтовой книге.

Вернулся в комнату, неторопливо распечатал конверт, достал письмо и только лишь глянул на него, побледнел совершенно смертельным образом. На листе было изображено следующее:

Меня Скорей

И рви

От ужаса Похититель немедленно сунул письмо в рот и стал его жевать, потом вынул и снова перечитал. Письмо было, конечно, от Мони Кожаного и читалось так: «Меня раскололи Скорей бодай телевизоры И рви когти».

Содержание письма настолько потрясло Похитителя, что он чуть было не стал бодать телевизоры, совершенно забыв, что «бодай» на Монином языке «продавай». Потрясающим, на наш взгляд, было не только содержание письма, но и тот факт, что письмо отослано было из Карманова два часа назад и за эти два часа успело доехать до Похитителя. Кармановская почта, так же как и милиция, работала поистине великолепно. Удивительным было и то, как Моня сумел написать, зашифровать и отослать письмо, находясь на допросе.

Не зная, что делать, Похититель схватил журнал и снова глянул на барсуков. Мозг его в этот момент работал так блестяще, что обнаружил восемнадцатое различие.

С яростью отбросив журнал, Похититель замер, схватился за грудь. Он почувствовал, что в душе его рухнула гора.

«Гора! – в ужасе подумал он. – Рухнула гора!»

Похититель давно замечал, что в душе у него есть какие-то горы. Вроде даже целый горный хребет. Они помогали жить, укрепляли душу и хоть рушились время от времени, но в целом хребет был крепок. А тут рухнула огромная гора типа Эверест. Обломки ее завалили сердце, которое вдруг совершенно перестало биться.

«Вот как, оказывается, умирают, – подумал Похититель, судорожно пытаясь найти свой пульс. Пульса не было. – А сердце? Бьется или нет?»

Сердце не билось и совершенно не прощупывалось. В отчаянии Похититель каким-то образом вывернул голову и прижал ухо к собственной груди. Сердце стояло на месте, не шевелясь. Оно совершенно не билось, и тем не менее Похититель был жив. Да, это было настоящее медицинское чудо: человек с небьющимся сердцем подошел к шифоньеру, достал веревку и принялся увязывать телевизоры.

Однако связать четыре телевизора в один узел было делом совсем непростым. Даже человек с бьющимся сердцем изрядно бы попотел, а Похититель ловко опутал экраны веревкой, успевая щупать время от времени свой пульс.

Прозвенел звонок в дверь, и Похититель схватился за сердце, но оно по-прежнему молчало, окаменев. Он подошел к двери, заглянул в щелочку и опять ничего не увидел: за дверью что-то серелось, а что именно, разобрать было невозможно.

– Кто там? – очень ласково спросил Похититель.

– Почта, – ответили за дверью.

Похититель открыл дверь, и тут же сердце его ударило громом. Началось настоящее сердцетрясение, от которого рухнули остатки душевного горного хребта, – за дверью стояли два милиционера.

Турман и Тучерез

К вечеру мы как-то поглупели.

Я давно заметил, что люди немного глупеют к вечеру. Днем еще как-то держатся, а к вечеру глупеют прямо на глазах: часами смотрят телевизоры, много едят.

Вот и мы слегка поглупели. Мы глядели на Моню – и не могли понять, кто это перед нами. А он, белокрылый, в черном капюшончике, прохаживался по крыше и клевал крошки.

Наконец Крендель упал на колени, схватил Моню, прижал к груди, не замечая, что к ноге великого турмана прикручено проволочное кольцо, в котором явно светит записка. Я хотел указать на это, но не находил подходящих слов, а «еще бы» не годилось к случаю. Крендель записки не замечал.

– Еще бы, – сказал все-таки я.

Крендель не обращал внимания, дул Моне в нос и считал перья.

– Еще бы, а, еще бы, – продолжил я.

Крендель высунул язык, кончиком языка стал трогать Монин клюв. Все это выглядело довольно глупо.

– Еще бы, черт, – не удержался я. – Моньку он видит, а записку не видит. Что ты, ослеп, что ли?

Крендель дернулся, изумленно глядя на меня, прижимая Моню к груди.

– Еще бы тебе очки протереть, – говорил я, меня прямо понесло. – Разуй глаза, записка у Моньки на ноге.

Крендель пугливо глядел на меня, ничего не соображая. Тогда я взял дело в свои руки, достал записку. Вот что было написано в ней: «Пуговица сработала. Остатки монахов, в количестве четырех, находятся в Кармановском отделении милиции. Куролесов».

– Какой еще Куролесов? – нервно переспрашивал Крендель. – Откуда?

Не выпуская Моню из рук, Крендель наконец побежал к чердаку, по черной лестнице вниз – во двор. Только у трамвайной остановки я догнал его. И как-то особенно медленно добирался этот трамвай до вокзала, долго-долго ждали мы электрички. Останавливаясь то и дело, ползла электричка, и все-таки быстро добрались мы до Карманова и поспели в тот самый момент, когда старшина Тараканов кормил голубей колбасой.

– Как вещественное доказательство она устарела, – говорил старшина. – А для голубей подойдет.

– Голуби колбасу не едят, – возражал Фрезер, – им надо зерновых культур, типа гречки.

– Все в порядке, Кренделек! – смеялся Куролесов. – Можешь гонять своих монахов сколько угодно.

Крендель смущался и краснел, жал руку Фрезеру, то и дело пересчитывая голубей.

– Ну, а ты-то доволен? – спрашивал меня Вася. – Что ж ты молчишь? Ну, скажи, давно тебя не слыхали.

– Еще бы, – говорил я, вытягивая Кренделя за рукав.

В этот же вечер мы вернулись домой и еще успели погонять голубей. Весь двор, конечно, был заполнен жильцами, многие залезли даже на крышу, чтоб увидеть это чудо – монахов, летающих в вечернем небе.

Вдруг со стороны Красного дома послышался пронзительный свист. Это свистел Тимоха-голубятник. И вслед за свистом из глубины Зонточного вырвался голубь. Белый как снег, он стремительно прошел мимо монахов, прямо подымаясь вверх.

Это был знаменитый Тимохин Тучерез.

Завидев его, Моня оторвался от стаи и дунул следом.

Тут бешено засвистел Крендель, засунув в рот буквально все пальцы, и я поддержал, и дядя Сюва, и Райка Паукова, и тетя Паня ужасно засвистела со своего этажа, и даже бабушка Волк засвистела тем самым свистом, который называется «Воскрешение Лазаря».

А Тучерез поднялся уже высоко и все шел вверх, чуть с наклоном, набирая высоту… Просто жалко, что не было в небе тучи, которую он бы с ходу разрезал пополам.

Вот он встал, как жаворонок, на месте, сложил крылья и камнем стал падать вниз.

Тут же Моня подхватился вокруг него – завил спираль.

Тучерез упал на крышу Красного дома, раскрыв крылья в самый последний момент, а Моня перевернулся через крыло, через голову, пролетел у самой Тимохиной головы и снова взмыл кверху, догоняя монахов.

А солнца уже и не было видно. Хвост заката торчал из-за кооперативного дома, фонари зажглись в Зонточном, а в небе появились две или три звезды. Сумрачный, фиолетовый лежал Зонточный переулок под вечерним московским небом. Сверху, с крыши, уже и не было видно лица бабушки Волк, сидящей под американским кленом, и дяди Сювы в окне третьего этажа. До нас долетали только отдельные их слова: