Говорили обо всем: о советском житье, о красноармейских порядках, о войне, об укладе жизни в чужих странах, и прежде всего о судьбе самих посетителей. Была в ней одна общая черта, выраженная советской жизнью и условиями плена – камуфляжа. Еще перед сдачей все коммунисты и комсомольцы зарывали в окопе свои партийные и комсомольские билеты и регистрировались в качестве беспартийных. Многие офицеры, боясь особых репрессий, срывали с себя знаки офицерского достоинства и отличия и заявляли себя «бойцами». Стало известно, что семьи «без вести пропавших» продолжают получать паек, а семьи плененных преследуются, и многие, попав в плен, зарегистрировались под чужой фамилией и вымышленным местом жительства. Когда вызвали «добровольцев»-казаков, записывались казаками и ставропольцы, и нижегородцы, и плохо говорившие по-русски чуваши…
В толпе всегда мог оказаться доносчик, и потому вопросы, которые мне задавали, хотя и были часто весьма деликатными, облекались в самые безобидные формы. В этом искусстве подсоветские люди весьма преуспели… Между нами происходили разговоры вроде следующего:
– А далеко ли отсюда до испанской границы?
– Сто километров.
– И все лесом?
– Последняя треть пути безлесная.
– На границе французы?
– Нет, границу охраняют, и весьма бдительно, немцы.
Один только раз кто-то, не то по простоте, не то по умыслу, нарушил нейтральный тон наших бесед, задав мне вопрос:
– Скажите, генерал, почему вы не идете на службу к немцам? Ведь вот генерал Краснов…
– Извольте, я вам отвечу: генерал Деникин служил и служит только России. Иностранному государству не служил и служить не будет.
Я видел, как одернули спрашивающего. Кто-то пробасил: «Ясно».
И никаких разъяснений не потребовалось.
Не было ни одной группы посетителей, не проходило ни одного дня, чтобы мне не задавали с нескрываемой скорбью сакраментальный вопрос:
– Как вы думаете, вернемся мы когда-нибудь в Россию? Видно было, что никто уже не верит в победу немцев, и у меня перед большой картой, на которой линия фронта неизменно и быстро продвигалась на запад, толпились люди, испытавшие, видимо, двойное чувство: подсознательной гордости своей родиной и своей армией и… страха за свою судьбу.
Приходили ко мне и малыми группами сжившихся между собой друзей, и тогда разговор терял свой условный характер и становился доверительным. Приходили старики – участники белого движения, которые ни в чем не изменились за 25 лет большевистского режима… Приходило много молодежи, мало по-настоящему образованной, с превратными понятиями, но развитой больше, чем было в наше время, любознательной и ищущей. Они не скрывали от меня, что состояли в комсомоле; но, видимо, при столкновении с внешним миром глаза их открывались и коммунистическая труха спадала с них легко… Большинство уверяли, что поступили в комсомол только потому, что иначе «не было никакого выхода в жизни».
Приходили разновременно и два коммуниста. Один – офицер – пытался даже доказывать коммунистические «истины», явно зазубренные из краткого конспекта истории партии, и похваливался советской «счастливой жизнью». Но, уличенный в неправде, сознавался, что пока ее нет, но будет… Другой коммунист, более скромный, нерешительно оправдывался в своей принадлежности к партии.
Я спросил:
– Скажите, чем объяснить такое обстоятельство: вам известно, что, если бы немцы узнали, что вы коммунист, вас бы немедленно расстреляли. А вы не боитесь сознаться в этом?
Молчит.
– Ну, тогда я за вас отвечу. Перед своими советскими вы не откроетесь, потому что 25 лет вас воспитывали в атмосфере доносов, провокации и предательства. А я, вы знаете, хоть и враг большевизма, но немцам вас не выдам. В этом глубокая разница психологии вашей – красной и нашей – белой.
Из длительного общения с соотечественниками в немецких мундирах я вынес совершенно определенное впечатление, что никакого пафоса борьбы русско-германского сотрудничества среди них в огромном большинстве нет и в помине. Просто люди попали в тупик и искали выхода. В тупик между ужасными условиями концентрационных лагерей и огульной советской властью пленных как «дезертиров» и «предателей», со всеми вытекающими отсюда последствиями. Так, по крайней мере, все они думали.
Но все, положительно все, испытывали страшную тоску по родине, семье и дому. Невзирая на все тяготы советской жизни, невзирая на ожидающие их кары, многие готовы были вернуться в Россию при первой возможности. Отрицательное отношение к немцам не только высказывалось у меня, в четырех стенах, но и выносилось на улицу, в кабаки, где русские люди братались с французами, запивали свое горе и громко, открыто поносили «бошей». Где полупьяный казак, заучивший нескольк о французских слов, показывая на свой мундир, говорил:
– Иси – алеман! И потом, рванув за борт, показывая голую грудь:
– Иси – рюсь!
Надо сказать, что большинство чинов этого батальона были пленные 1941 – 1942 годов – времени поражения Красной Армии и исключительно тяжелого режима концентрационных лагерей, и потому с несколько пониженной психофизикой.
В своих собеседниках я видел несчастных русских людей, зашедших в тупик, и мне было искренне жаль их. Они приходили ко мне, ища утешения. Великодушие со стороны «отца народов» я им, конечно, сулить не мог, но с полным убеждением заверял, что всякая другая русская или иностранная власть осудит, но простит. Если только… во благовремение они вырвутся из немецкого мундира…
Общей была решимость, когда приблизятся союзники, перебить своих немецких офицеров и унтер-офицеров и перейти на сторону англо-американцев. В этой решимости их укрепляло еще то обстоятельство, что в расположение русских частей сбрасывались союзными аэропланами летучки с призывом не сражаться против них и переходить на их сторону и с обещанием безнаказанности.
Когда они спрашивали меня, можно ли верить союзникам, я с полной искренностью и убеждением отвечал утвердительно, потому что мне в голову не могло прийти, что будет иначе… Большинство русских батальонов при первой же встрече сдалось англичанам и американцам».
Судя по этим строкам, Антон Иванович был потрясен встречами с советскими военнопленными. Дмитрий Лехович написал следующее: «И несмотря на свое бескомпромиссно-отрицательное отношение к русским эмигрантам, коллаборировавшим с немцами, в этом новом явлении русских военнопленных в германских мундирах Деникин видел просто русских людей, попавших в великую беду, и отнесся к ним сердечно, хотя к внешней их оболочке – отрицательно».
2.
Александр Исаевич Солженицын в своей знаменитой книге «Архипелаг Гулаг» коснулся и власовцев. В первом томе он написал следующее:
«Что русские против нас вправду есть и что они бьются круче всяких эсэсовцев, мы отведали вскоре. В июле 1943 г. под Орлом взвод русских в немецкой форме защищал, например, Собакинские выселки. Они бились с таким отчаянием, будто эти выселки построили сами. Одного загнали в погреб, к нему туда бросали ручные гранаты, он замолкал; но едва совались спуститься – он снова сек автоматом. Лишь когда ухнули туда противотанковую гранату, узнали: еще в погребе у него была яма, и в ней он перепрятывался от разрыва противопехотных гранат. Надо представить себе степень оглушенности, контузии и безнадежности, в которой он продолжал сражаться.
Защищали они, например, и несбиваемый днепровский плацдарм южнее Турска, там две недели шли безуспешные бои за сотни метров, и бои свирепые и морозы такие же (декабрь 1943). В этом осточертении многодневного зимнего боя в маскхалатах, скрывавших шинель и шапку, были и мы и они, и под Малыми Козловичами, рассказывали мне, был такой случай. В перебежках между сосен запутались и легли рядом двое, и уже не понимая точно, стреляли в кого-то и куда-то. Автоматы у обоих – советские. Патронами делились, друг друга похваливали, матерились на замерзающую смазку автомата. Наконец совсем перестало подавать, решили они закурить, сбросили с голов белые капюшоны – и тут разглядели орла и звездочку на шапках друг у друга. Вскочили! Автоматы не стреляют! Схватились и, мордуя ими как дубинками, стали друг за другом гоняться: уж тут не политика и не родина-мать, а просто пещерное недоверие: я его пожалею, а он меня убьет.