…Переговорив с фон Леебом, генерал-полковник Кюхлер вызвал к себе командира оперативной группы для особых заданий командования «кунстшутцофицера» («офицера по защите искусства») полковника графа Золмс-Лаубаха и сообщил ему, что на днях из Кенигсберга приедет специальный порученец Эриха Коха, доктор Альфред Роде, знает ли он такого? Конечно, искусствовед по образованию, граф Золмс-Лаубах прекрасно знал, кто такой доктор Роде. И, поняв без особых пояснений, что следует сделать, доложил командующему, что для демонтажа Янтарной комнаты ему потребуется человек шесть — восемь солдат из третьей роты резервного (строительного) 555-го батальона. Кюхлер кивнул: да-да, конечно, действуйте, показал глазами на телефон. Полковник поднял трубку, подал ее Кюхлеру. Тот дал соответствующие указания, приказав одновременно усилить охрану Екатерининского дворца и никого, кто бы, откуда бы и с какими бы полномочиями, хоть из самой рейхсканцелярии, ни появился там, без разрешения полковника фон Золмс-Лаубаха, который наделен особыми полномочиями штаба группы армий «Север», в Янтарную комнату не пускать. Все, господин полковник! Действуйте быстро, решительно, но и тактично, если столкнетесь с людьми рейхсминистра Розенберга. «Гутен нахт». — «Ауфвидерзеен»…
Восьмое сентября! «В ОБЩЕМ СПОКОЙНЫЙ ДЕНЬ». Для Ленинграда это был самый первый день жестокой, на уничтожение всего живого в городе, блокады, которой предстояло длиться долгих 900 дней, но мало кто в этот день знал, что на суше город уже отрезан, что лишь только вода да воздух соединяли его со всей страной, получившей в скором времени наименование «Большая земля». «Движение поездов временно отменено» — такие объявления появились на вокзалах. Временно? На какое время? На день, два? На неделю? Люди жили на вокзалах, ожидая, что вот-вот оживут мертво молчащие динамики, в них что-то громко щелкнет и бодрый голос возвестит: «Товарищи пассажиры! Скорый поезд „Красная стрела“ отправляется в Москву по расписанию!» Ждать этого сообщения пришлось слишком долго, да и дождались-то не те, кто пришел на вокзал в сентябре сорок первого. Большинство «сентябрьских» пассажиров уехало не в Москву или в другие города страны, куда им нужно было ехать, а на кладбище: Пискаревское, Смоленское, Волковское…
Восьмое сентября. «Спокойный день»! Страшный день, день одной из наиболее жестоких, беспощадных бомбежек города. Все взрывалось, горело. Над огромными Бадаевскими складами, где были скоплены городские запасы продуктов, тяжко, неподвижно вздымался в небо черный, сладко пахнущий столб дыма. Раскатисто грохотали зенитки, гулко взрывались бомбы. Небо было красным. Рушились дома. На тротуарах выросли горы вещей, люди куда-то бежали, что-то несли, кого-то искали, звали сорванными, отчаянными голосами; горячий, пахнущий известкой ветер нес по улицам пух, перо и бумагу. На окровавленных тротуарах моей Гребецкой улицы, рядом с трупами убитых и раздавленных людей, стоял фикус, граммофон и лежала огромная собака, знаменитый на весь район волкодав Гамлет, — каких и где волков он давил, известно не было, но время от времени появлялся на улице весь в золотых и серебряных собачьих медалях.
Таким был день 8 сентября в Ленинграде, день, когда граф Эрнст Отто Золмс-Лаубах прибыл в Екатерининский дворец города Пушкина, выставил охрану и приступил к осмотру и описанию Янтарной комнаты… Господи, как было невероятно, невообразимо далеко от тех дней до дней сегодняшних, от одинокого, потерявшего всех родных и близких ленинградского мальчика, «помойного кошкодава» с рогаткой и горстью тяжелых, угловатых осколков от авиабомб в кармане, до этого небольшого дома на окраине города, в котором когда-то жила семья Франца Фердинанда Мюллера и в котором теперь живу я, от вони и гари войны, от симоновских строк: «Так убей же хоть одного! Так убей же его скорей!» — до поиска Янтарной комнаты, до обширной немецкой программы Калининградского отделения Фонда культуры, который я возглавляю.
Но зачем, зачем мне, бывшему блокаднику, все это надо? Я предал своих ленинградских товарищей, свою сестру Женю, которых уже нет на свете, не я ли вместе с ними в промороженном подвале, держа руку над чадным огоньком коптилки, клялся: «Никогда не забуду! Никогда не прощу! Буду мстить всегда, всю жизнь тебе, немец!» А кто-то в Германии клялся: «Буду мстить тебе, русский!» Ненависть… Как это страшно. Звонок. Вздрагиваю. Смотрю на телефон. Срываю трубку. И слышу взволнованный голос Ольги Феодосьевны Крупиной, директора музея Канта, созданного благодаря ее огромной силе воли, в Калининградском университете.
— Катастрофа! С домиком ничего не получается! Никто его не хочет считать именно домиком лесничего Вобзера, в котором летними месяцами работал Иммануил Кант! В райисполкоме говорят: домик этот никому не нужен, он снят с учета, никому не принадлежит, а значит, бесхозный, а милиция говорит, что там могут поселиться всякие преступные элементы, наркоманы, нюхальщики, проститутки, а поэтому, говорят, если вы не докажете, что этот домик именно домик Канта, и кто-то не возьмет его себе на баланс, то мы вообще его снесем бульдозером!
— Оля, успокойся. Никто не осмелится снести дом…
— Не осмелится! А как снесли дом в Амалиенау, где жил выдающийся скульптор Станислав Кауер?! А ломают старую кирху в Романово?
— Минутку, Оля. Во-первых, я уже отослал бумагу в обком по поводу домика Канта — будем впредь, чтобы не путаться, называть его — домик лесничего Вобзера, хорошо?
— Все требуют подлинных документов, подтверждающих, что это действительно тот самый домик, где Кант в 1764 году создал философское сочинение «Наблюдения над чувством возвышенного и прекрасного».
— Ну да, я это знаю — конечно, лучшей бумагой была бы справка Кенигсбергского магистрата с «орлиной» печатью и подписью обер-бургомистра Вилля, да? Ладно, шутки в сторону. Мы создадим небольшую, но авторитетную комиссию по обследованию домика; изучим его расположение, чертежи, старые фотографии, описания и сделаем по косвенным признакам заключение, что это именно тот дом. Собственно говоря, нам достаточно и троих: ты, я и профессор Калинников. Отправимся в домик, когда профессор будет свободен, хорошо? Может быть, в тот же день поедем и на «графские развалины». Графиня Марион Дёнхофф прислала чертежи с пометками, где надо искать… А что с древними книгами Кенигсберга?
— Боюсь даже и говорить, но, кажется, след точный. В конце недели поеду, но неясно: книги там «Серебряной библиотеки» или из собрания графа Валленрода? Но и книги Валленрода не менее ценны, ведь Валленрод коллекционировал лишь самые дорогие, самые известные в Европе книги! Манускрипты, древнейшие фолианты… Хорошо, до встречи!
Беру с полки толстую папку с бумагами и документами, на обложке которой начертано: «КАНТ». Вот этот домик. Его фотографии, сделанные в 1924 году, когда к двухсотлетию со дня рождения философа был открыт музей Канта. Вот внутренние помещения. Комната, где работал ученый. Стол, кафельная печка, окно и тот знаменитый сундук, где хранились письма философа, бумага, перья, бутылки с чернилами, журналы, газеты, книги. Да-да, мы докажем, но что дальше? Дом в плохом состоянии. Его срочно надо ремонтировать, а в общем-то реставрировать, но денег нет. Никто не хочет дать денег на ремонт домика. Ни горсовет, ни управление культуры, ни университет, где есть кафедра философии, где изучают труды этого выдающегося ученого, где есть философское общество! Все есть, а денег нет…
Удивительно, необъяснимо. Ведь по своей исторической, культурной сути этот домик имеет не меньшую ценность, чем Янтарная комната, да, может, и большую! Ведь в конце концов Янтарную комнату можно воспроизвести заново, что, кстати говоря, уже и делается, но можно ли восстановить помещение, если оно, не дай бог, погибнет, стены которого еще помнят шаги ученого, его бормотание, когда он перечитывал те или иные строчки, скрип пера по бумаге, его вздохи, тихую ругань, когда разорванные клочки бумаги летели в разные углы, и его торопливый бег прочь от дома, от стола, на воздух, на волю, в лес, на холм, где возвышались сложенные из огромных камней стены древней кирхи Юдиттен? К ключу на крутом бережку ручья Модиттен, который он так любил, возле которого так было приятно посидеть, поразмышлять.