Это был тот же кошмар, что и прежде. Она не могла отвести глаз, когда чучело почернело и стало сморщиваться, а его члены в судорогах сжимались и медленно скрючивались, крики же распирали голову Сантен и оглушали ее. И только тогда поняла, что кричит не Анна, а она сама. В агонии, вырываясь из глубин груди, звуки, казалось, приобретали какую-то жесткую шероховатость, напоминали даже частички мелко раздавленного стекла, разрывали ей горло.
Она почувствовала, как ее обхватили сильные руки Анны, подняли и унесли от окна. Сантен изо всех сил отбивалась, но справиться не могла. Анна уложила Сантен на кровать и прижала лицом к своей обширной мягкой груди, заглушая эти дикие крики. Когда наконец Сантен затихла, Анна погладила ее волосы и принялась легонько качать, без слов напевая, как напевала колыбельную, когда Сантен была совсем маленькой.
Они похоронили Майкла Кортни на церковном кладбище в Морт Омм, в той части, что была отведена для семьи де Тири.
Похоронили его тем же вечером при свете фонаря. Товарищи-офицеры вырыли могилу, а падре, который должен был венчать их с Сантен, отслужил над Майклом молебен.
— «Я есмь воскресение и жизнь, — сказал Господь…» [88]
Сантен опиралась о руку отца, черные кружева закрывали лицо. Анна взяла ее за другую руку, как бы охраняя.
Сантен не плакала. После того, как утихли те крики, она не пролила ни одной слезинки. Ее душа словно была обожжена пламенем и превратилась в сушь пустыни Сахара.
— «Грехов юности моей и преступлений моих не вспоминай…» [89]
Слова доносились откуда-то издалека, словно их произносили за дальней частью ограды.
«Мишель не был грешен, — подумала она. — Он не совершил преступлений, хотя, о, да, он был слишком молод, о, Боже, слишком молод! Почему он должен был умереть?»
Шон Кортни стоял напротив Сантен по другую сторону от поспешно вырытой могилы, а на шаг сзади был его зулусский водитель и слуга, Сангане. Сантен никогда прежде не видела, как плачет чернокожий. Его слезы светились на бархатистом лице как капли росы, сбегающие по лепесткам темного цветка.
— «Человек, рожденный женою, краткодневен и пресыщен печалями…» [90]
Сантен посмотрела вниз, в глубокую грязную яму, на жалостно-трогательный короб, наспех сколоченный из грубых сосновых и еловых досок в мастерской эскадрильи, и подумала: «Это — не Мишель. Все это — неправда. Это все еще какой-то страшный сон. Скоро я проснусь, и Мишель прилетит домой, а я и Облако будем ждать на вершине холма, чтобы поприветствовать его».
Резкий, неприятный звук вернул ее к действительности. Генерал выступил вперед, и один из младших офицеров подал ему лопату. Комья земли глухо застучали по крышке гроба, и Сантен подняла глаза вверх, чтобы смотреть.
— Только не там, Мишель, — прошептала она под темной вуалью. — Место твое — не там. Для меня ты всегда будешь небесным созданием. Для меня ты навсегда останешься высоко в небе… Au revoir, Мишель, до встречи, мой дорогой. Каждый раз, глядя в небо, я буду думать о тебе.
Сантен сидела у окна. Когда она накинула кружевную фату себе на плечи, Анна хотела было возразить, но сдержалась.
Она присела на кровати рядом, обе молчали.
Было слышно офицеров в салоне внизу. Кто-то только что играл на пианино, играл очень плохо, но Сантен смогла узнать шопеновский «Похоронный марш», другие же напевали без слов и отбивали такт под музыку.
Инстинктивно Сантен поняла, что происходит: так они говорили «прости» одному из своих, но ее это не трогало. Позднее услышала, как их голоса приобретают резкое, грубое звучание. Мужчины все сильнее напивались, и она знала, что это тоже часть ритуала. Потом был смех — пьяный скорбный смех, и снова пение, хриплое и фальшивое, но Сантен и это не трогало. Она сидела с сухими глазами при свечах и смотрела, как отблески от разрывов снарядов вспыхивают на горизонте, и слушала пение и звуки войны.
— Тебе надо лечь в постель, дитя, — произнесла Анна нежно, как мать, но Сантен покачала головой, и та не настаивала. Вместо этого поправила фитиль, расправила плед у Сантен на коленях и пошла вниз принести тарелку с ветчиной и холодным пирогом и бокал вина из салопа. Пища и вино остались нетронутыми на столике рядом с Сантен.
— Ты должна поесть, дитя, — прошептала Анна, не желая навязываться, и Сантен медленно повернула к ней голову:
— Нет, Анна. Я уже больше не дитя. Эта часть меня умерла сегодня… с Мишелем. Никогда больше не зови меня так.
— Я обещаю, что не буду.
Сантен медленно повернулась назад к окну.
Деревенские часы пробили два, а чуть погодя они услышали, как офицеры эскадрильи уходят. Некоторые были настолько пьяны, что товарищам приходилось их выносить и бросать в кузов, как мешки с зерном, и грузовик медленно потащился прочь в темноту ночи.
В дверь тихонько постучали, Анна поднялась с постели и пошла открывать.
— Она не спит?
— Нет, — шепотом ответила Анна.
— Я могу с ней поговорить?
— Входите.
Шон Кортни вошел и остановился рядом со стулом Сантен. От него пахло виски, но на ногах он держался крепко, как гранитная глыба, а голос был тихим и ровным, но, несмотря на это, Сантен почувствовала, что внутри у него как будто стена, которая сдерживает горе.
— Мне нужно уезжать, моя дорогая, — сказал он на африкаанс, и она поднялась со стула, уронила с колен плед и в свадебной фате, все еще накинутой на плечи, подошла и встала перед ним, глядя ему в глаза.
— Вы были его отцом, — сказала Сантен, и вся его выдержка разбилась вдребезги. Шон пошатнулся и положил руку на стол, чтобы удержаться на ногах, в то же время пристально смотря на нее.
— Как ты об этом догадалась? — прошептал он, и теперь она увидела, что горе его вышло наружу, и сама дала волю своему горю и позволила ему слиться с горем Шона. Слезы потекли у нее из глаз, а плечи стали тихо вздрагивать. Он обнял ее и прижал к груди. Долгое время оба не произносили ни слова, до тех пор, пока не прекратились ее рыдания. Тогда Шон сказал:
— Я всегда буду считать тебя женой Майкла, моей собственной дочерью. Если я тебе понадоблюсь, не важно, где и когда, тебе стоит только послать за мной.