Мать ласково улыбнулась и спросила, видел ли я мадам Жанну в новом туалете. Я ответил, что к ней пошёл мой кузен, так как малютки нуждаются в его присмотре, а я повидаю всех завтра и уж тогда полюбуюсь туалетами.
Я был так полон новыми впечатлениями, портфель с книгами тянул меня скорей в каюту, чтобы хоть портрет брата рассмотреть наедине, — а тут приходилось стоять в толпе разряженных дам и мужчин и принимать участие в лёгком салопном разговоре. Я воспользовался первым попавшимся предлогом, быть может, показавшись не слишком учтивым, и поднялся на свою палубу.
Хотелось принять душ, полежать и подумать. Но, очевидно, моим намерениям сегодня не суждено было сбываться.
Не успел я снять пиджак, как явилась моя нянька — матрос-верзила, подав мне посылочку и письмо в элегантном длинном конверте. Он интересовался нашим путешествием на берег, жаловался, что его не пустили со мной в город. Только я от него отделался, как пришли турки. Я едва успел спрятать посылку и письмо. Турки рассказывали, что очень весело провели время у родственников, где узнали, сколько бед принесла буря, из которой счастливо и благополучно выскочил один только наш пароход. Вышедшие следом за нами два парохода, один — старый греческий и другой французский, — оба погибли. А в Севастополе буря свирепствует и поныне, хотя уже с меньшей силой.
Всеми силами я старался быть вежливым; но внутри у меня клокотало раздражение от невозможности жить так, как хочется, а постоянно зависеть от светских приличий.
"Неужели, — думал я, — так поразившие меня люди огромной выдержки, которых я увидел, и едущий со мною И. приобрели своё хорошее воспитание и выдержку таким же трудным путём?"
Я готов был закричать туркам, чтобы они уходили и дали мне возможность побыть одному. И тут я услышал голоса И. и капитана с трапа нашей палубы.
Меня поразило лицо И. Я ещё ни разу не видел его таким сияющим. Точно внутри у него горел какой-то свет, так он лучился радостью.
В моей голове снова промчался вихрь. Тут были и мысли низкие, недостойные; я подумал, что И. так задержался у Жанны, потому что любит её. А мне-то говорил! Проскользнули здесь и ревность, и грубая мысль о полной зависимости от почти незнакомого мне человека. Я почувствовал протест, и меня охватило раздражение.
Я почти не слышал, о чём говорили вокруг. Ещё раз посмотрел на И., - и устыдился своего недоброжелательства. Лицо И. всё так же светилось внутренним огнём, глаза его сверкали, напоминая глаза-звёзды Ананды.
Нет, сказал я себе, он не может быть двуличным. Человек с такими светящимся лицом должен гореть честью и любовью. Иначе откуда взяться этому свету?
Я вспомнил обо всём, что рассказал мне И. о себе; о том, что я постиг за короткое время через него; и о том необычном человеке, которого он показал мне в Б.
Постепенно я забыл обо всём, превратился в "Лёвушку-лови ворон", перенёсся в сад сэра Уоми и так погрузился в мысли о нём, что как будто услышал его голос:
"Мужайся, пора детства миновала. Учись действовать не только ради брата, но вглядывайся во всех, кто тебе встретится. Если ты не сумел дать человеку слово утешения, — ты потерял счастливый момент. Не думай о себе, разговаривая с людьми, думай о них. И ты не будешь ни уставать, ни раздражаться".
Я вздрогнул от страшного рёва, вскочил, оглушённый, сконфузился, потому что все смеялись, и никак не мог сообразить, где я, — пока, наконец, не понял, что это ревёт пароходный гудок.
И. ласково обнял меня за плечи, говоря, что нервы мои за эти дни совсем истрепались.
— Да, Лоллион, истрепались.
И я хотел рассказать ему ещё об одной своей слуховой галлюцинации, но он незаметно для других приложил палец к губам и шепнул: «После», чем немало удивил меня.
Между тем гудок умолк, и на пароходе кипела обычная перед отправлением суета. Мы медленно отходили от мола. Полоса воды между нами и Б. становилась всё шире; и, наконец, берег скрылся из глаз. Ещё одна страница моей жизни закрылась, ещё один светлый образ поселился в моём сердце прочно, и я даже не заметил, какое огромное место он там занял.
Глава 15. МЫ ПЛЫВЕМ В КОНСТАНТИНОПОЛЬ
Спустя некоторое время явился верзила со складным столом и скатертью, а за ним лакей с тарелками и прочими обеденными приборами.
Турки вспомнили, что им надо переодеться к табльдоту и поспешили вниз.
Мне стало легче с их уходом. Гармоничная атмосфера И., точно горный зефир, охватила меня. И всё мелкое, раздражающее, заводящее мысли и чувства в тупик, отступило. Интерес к внутренней жизни И., желание понять причину его необыкновенного состояния выступили на первый план. Я невольно подпал под очарование его спокойствия и даже какой-то величавости. Мои мысли вернулись назад, к его детству, его страданиям и к той силе, которая в нём выросла теперь.
Я молча сидел подле него и только сейчас обнаружил, что вся внешняя суета мне не мешает, что я даже не замечаю людей, хотя и вижу их совершенно отчётливо.
Я не превратился в "Лёвушку-лови ворон", вполне соображал, где я, даже перекинулся парой фраз с капитаном; но внутри меня точно всё звенело, я был тих; никогда прежде не испытывал я такого спокойствия, сознавая, что пришло оно от той внутренней гармонии, которую распространял сияющий Лоллион.
"Вот как может быть счастлив человек своим внутренним состоянием. Вот где сила помощи людям без слов, без проповедей, одним только живым примером", — подумал я.
Даже нетерпеливое желание выяснить, от кого мне передали посылку и письмо, отступило куда-то; я думал о письме Флорентийца. Только сейчас дошли до моего сознания его слова о том, что я должен поехать в Индию. Помимо непосредственного интереса, который мне всегда внушала эта страна (быть может, потому, что я много читал о ней книг у брата и видел много иллюстраций), — теперь, когда я встретил Али, узнал от И., что все они, — и сэр Уоми тоже, — были в Индии и жили там, — мой интерес оживотворился. Мне захотелось самому повидать эту страну. Недавний протест и страх перед Востоком улёгся. Я по-новому стал воспринимать разлуку с братом, уже не видя в ней трагедии, а сознавая, что это начало новой жизни.
Мы отобедали. И мне пришлось прибегнуть к каплям И., так как в открытом море всё же качало и я не чувствовал себя устойчиво. Отголоски бури, как предсказывал капитан; но сейчас качка почему-то действовала на меня особенно.
— Я давно вижу, дружок, что тебе хочется рассказать о своих впечатлениях. Мне тоже есть что поведать тебе, — сказал И.
— Прежде всего, мне хотелось бы узнать, от кого я получил посылку и письмо из Б. и поделиться их содержанием с вами, — ответил я.
По лицу И. скользнула усмешка; он встал и предложил мне перейти в каюту. Я достал из-под своей подушки письмо и посылочку. Разорвав конверт, я был удивлён свыше всякой меры подписью «Хава», которую я от нетерпения прочёл сразу.
Я так изумился, что вместо того, чтобы читать письмо самому, протянул его И. Представление о чёрной статуе в белом платье, которую я счёл мелькнувшей и навек исчезнувшей для меня бабочкой, ожило и достаточно неприятно поразило меня.
И. взял письмо, посмотрел на меня своими светящимися глазами и стал громко читать:
"Я не знаю, какими словами выразить моё обращение к Вам. Если бы я была белой женщиной, то я бы нашла, как обойти установленные вековыми предрассудками правила светских приличий. Но моя чёрная кожа ставит меня вне законов вежливости и приличий, которые белые люди считают иногда обязательными только для белокожих. Я могу обращаться к Вам не иначе, как к частице света и духа, живущих в каждом человеке, независимо от времени и места, нации и религии. Знание рассеивает все предрассудки и суеверия; и я, обращаясь к Вашей любви, позволю себе сказать Вам: «Друг». Итак, Друг, — впервые в жизни белый человек выразил мне свою вежливость и сострадание, прижав к губам мои чёрные руки. Если бы я жила ещё тысячу лет, — я и тогда не забыла бы этих поцелуев, потому что им ответил поцелуй моего сердца. Наверное, есть много форм любви, о которой говорят и которую выражают действием женщины. Мне же доступна только одна её форма — беззаветной преданности, не требующей ничего взамен. Я отдаю Вам своё сердце, не умеющее раздваиваться; и верность моя пойдёт за Вами всюду, будет ли это рай или ад, костёр или море, удача или поражение. И почему именно так пойдёт моя жизнь, какие вековые законы жизни связывают нас, — мне ясно. Когда-либо станет ясно и Вам, но сейчас я молчу.
Я знаю всё, что Вы можете подумать об этой привязанности, такой Вам сейчас ненужной и стеснительной. Но настанет время, Вы выберете себе подругу жизни, — и чёрная няня пригодится белым детям. Моя преданность, — так навязчиво предлагаемая сейчас, если рассматривать её с точки зрения условностей, — на самом деле проста, легка, радостна. Если подняться мыслью в океан Вселенной и там уловить свободную ноту любви, любви, не подавляемой иллюзорным пониманием дня как тяжёлого испытания, долга и жажды набрать себе лично побольше благ и богатства, — то можно увидеть не этот серый день, сдавленный печалью и скорбью, но день счастливой возможности вылить из сердца любовь свободную, чистую, бескорыстную, — и в этом истинное счастье человека. И да простит мне жизнь эту мою уверенность, но я знаю, что в Вашем доме найду свою долю мира. Я знаю, как испугала Вас моя черная кожа; и тем глубже ценю благородство сердца, отдавшего поцелуй моим чёрным рукам. В память о нашей встрече я посылаю небольшую шкатулку, которая Вам, наверное, понравится. Примите её, как самый ценный дар моей преданности. Мне дал её сэр Уоми в день моего совершеннолетия, велев передать её тому, за кого я буду готова умереть. Я уже сказала, — путь мой за Вами. Чтобы не показаться сентиментальной, я кончаю своё письмо глубоким поклоном Вашему другу И., Вашему брату и Вашему великому другу Флорентийцу.
Ваша слуга Хава".