— Вы меня не поняли, Лёвушка. Я не так сказала. Конечно, у человека, умеющего так подать цветы, вкус должен быть художественный. Но свой изысканный вкус ваш капитан расточает всем и всюду, играя им как манком красоты. Моему же сердцу дорога та красота, в которой отражено не только изящество вкуса, но и изящество духа. Какой цветок вы хотели бы унести домой? Одну из орхидей, таких причудливых, роскошно-перламутровых, или маленькую ароматную фиалку? — спросила она меня.

— Так нельзя ставить вопрос. Фиалка, которую вы держите в руках и назвали эмблемой счастья и любимым цветком, — уже не цветок, не вещь, но символ для меня. А цветы капитана — просто дар восхищённого человека, его благодарность за встречу с вами, — ответил я. — Я вообще заметил, что капитан произвёл на вас плохое впечатление. Очень и очень жаль. Он, конечно, тигр. Но в нём есть высокое благородство, храбрость и… так много схожего иногда в его словах с тем, что говорит лучший из людей, кого я имел счастье знать. И. обещал познакомить капитана с Анандой и дать ему возможность послушать его пение.

Точно искры вспыхнули в глазах Анны, и лицо её побледнело. Ни слова не ответив, она повернулась к И.

— Лёвушка, соседка справа тоже хочет говорить с вами. Объясните нам. Князь смеётся надо мной и не хочет сказать, что это за цветы подали Анне. Ведь они искусственные? — услышал я голос Жанны.

— Нет, Жанна, это орхидеи. Нравятся они вам?

— Не очень, Лёвушка. Ваши розы гораздо лучше и чудесно пахнут. Но посмотрите на мадам Строганову. Она сегодня всем недовольна. Ей очень не по сердцу, что всё делается для Анны.

— Почему же так? — недоумённо спросил я.

— Потому что Анна — это внутренний раскол в семье. Она отказывается делать блестящую партию, как того хочет мать, а живёт мечтами, якшаясь со всякой беднотой. Кроме того, я подозреваю, что мать завидует красоте дочери, — тихо прибавила она.

Мне была неприятна болтовня Жанны; мне казалось не слишком-то благородным сплетничать о людях, которые трогательно помогают ей начать новую жизнь.

— Будете ли вы петь сегодня? — спросил я повернувшуюся ко мне Анну.

— Мне бы не хотелось, но, вероятно, придётся. Среди наших гостей есть несколько лиц, глубоко ценящих и понимающих музыку. Мать моя не артистична. Но сидящий рядом с нею человек музыкален и даже считается хорошим певцом, — ответила она, лукаво улыбаясь.

— Ах, как жаль, как глубоко жаль, что капитан не может вас услышать. Для него это было бы более чем необходимо, быть может стало бы даже откровением, — воскликнул я.

— Удивительный вы фантазёр, Лёвушка. Наверное, вам в угоду И. хочет, чтобы я устроила музыкальный вечер для маленького кружка людей, когда приедет Ананда. Если вам удастся услышать его пение — все остальные звуки покажутся бедными и ненужными. Каждый раз, когда я слышу этот голос, я расстраиваюсь от собственного убожества.

— Оправдание вашим словам можно найти только в величии вашего собственного таланта и вашей души, Анна. Тот, кто понимает, как сияют вершины, только тот может быть недоволен, имея ваш талант, который И. называет огромным.

— Положительно, Лёвушка, вы решили сегодня задавать мне шарады, — засмеялась Анна.

— Нет, о нет! Если бы вы знали, как я перед вами виноват…

Моя речь оборвалась. Я увидел И., и его взгляд напомнил мне о нашем разговоре в сквере. И. задал Анне какой-то вопрос, а я, как к спасительному фарватеру, повернулся к Жанне.

Обед шёл своим порядком. Неоднократно я перехватывал взгляд высокого турка, о музыкальности которого говорила Анна. Огненные, какие-то демонические глаза его часто останавливались на Анне. Когда он смотрел на И., ведущего с ней беседу, в его взгляде мелькала ненависть.

"Вот тебе и здравствуй, — подумал я. — Не хватало только моему дорогому И. отвечать за грехи Ананды".

Не успел я подумать об этом, как высокий турок встал, взял в руку бокал с шампанским и очень важно, даже величаво, поклонился своей соседке, хозяйке дома. Она улыбнулась ему и постучала ножом о край хрустального стакана.

Голоса сразу смолкли, и все глаза уставились на турка, пожелавшего провозгласить тост.

После довольно пространного прославления родителей — быть может, так полагалось по восточному обычаю, но мне казалось фальшивым — он перешёл к виновнице торжества, их младшей дочери. Речь свою он произносил по-французски, заявив, что выбирает этот язык потому, что за столом есть люди, понимающие только его. Он сказал это самым невинным тоном, будто выполняя элементарное требование вежливости, но что-то в его глазах, лице и всей фигуре было так едко и оскорбительно насмешливо, что кровь ударила мне в голову. Я не сомневался, что он издевался над Жанной, хотя внешне всё было благопристойно.

Анна, сидевшая с опущенными глазами, вдруг поглядела на меня своим бездонным взглядом, точно убеждая в суете и ненужности всего происходящего. Мне стоило усилий снова вслушаться в речь оратора. Голос его был ясный, повелительный, речь правильная; необычайно чётко он выговаривал все буквы до последней.

Отвлёкшись наблюдением, я потерял нить его речи и собрался с мыслями только к завершению длинного тоста, в котором, очевидно, и была вся соль.

— Перед нами не только жемчужина Босфора, которая могла бы украшать любой гарем, любой дворец, но женщина, для красоты и талантов которой мало всей земли. И что же мы видим? Женщина эта хочет трудиться, колоть свои прелестные пальцы иглой и булавками. Стыдно нам, мужчинам Константинополя, не сумевшим завоевать сердце красавицы, которая прелестней всех красавиц мира.

Но если уж нам это до сих пор не удалось, то мы объявляем себя ревнивыми телохранителями и не потерпим, чтобы кто-то, не турок, — отнял у нас наше сокровище. Я предлагаю тост за вечно женственное, за красоту, за страсть, за женщину как украшение и добавление к жизни мужчины, а не как за труженицу. Царственной красоте и царственное место в жизни, — закончил он. Он чокнулся со Строгановым и пошёл вокруг стола к месту, где сидела Анна.

Я не слышал, что сказала Анна И., но видел её молящий взгляд и его ответную улыбку и кивок головой.

Турок приближался к нам. Все гости повставали со своих мест, чокаясь с Анной и хозяевами. На лице турка было выражение адской дерзости, злобы, ревности, как будто он на что-то решился, что-то поставил на карту, хотя бы это стоило скандала.

Я задрожал; какой-то ужас вселила в меня эта адская физиономия.

Вдруг, шагах в трёх-четырёх от нас, турок побледнел, так побледнел, что даже губы его стали белыми. Он слегка пошатнулся, словно порывался идти вперёд, но наткнулся на непроходимую преграду. Он снова пошатнулся, схватился рукой за сердце. К нему бросились. Но он уже оправился, старался улыбнуться, но видно было, что он сам не понимает, что с ним происходит.

Когда он схватился за сердце, то выронил браслет, как мне показалось, из розовых кораллов. Но после И. сказал, что из розовых жемчужин и розовых же бриллиантов — вещь бесценную.

Очевидно, он хотел, тайком от всех, надеть эту драгоценность на руку Анны, а внезапный приступ выдал его желание. Кто-то подал ему браслет, он с досадой положил его в карман и направился к Анне, хотя теперь еле волочил ноги, сгорбился и сразу сделался старым и почти безобразным.

Он с трудом чокнулся с Анной, поднявшейся ему навстречу, не сказал ей ни слова, хотя глаза его готовы были выскочить из орбит, и, резко повернувшись, пошёл обратно.

Я неотступно наблюдал за ним. Было странно, что шёл он к нам еле волоча ноги, но смог так резко повернуть обратно. И ещё более странным было его поведение потом. Чем ближе подходил он к своему месту, тем легче и увереннее он шёл. И опускаясь на стул возле хозяина дома, уже весело подшучивал над собой, говоря, что у него, должно быть, начинается грудная жаба.

Ещё не смог я отдать себе отчёт в том, что же произошло, как шум и смех гостей был снова прерван звоном; и на этот раз поднялся хозяин дома, желая, очевидно, сказать ответный тост.