Она вскинула брови и воинственно взглянула на меня:

— Всего! Подумайте сами: если он тридцать лет не оставлял меня в покое, если все это время он обнаруживал свою рабскую душу, а последние годы только и делал, что старался меня уязвить, помучить, то сегодняшнее письмо — прямое объявление войны! И не забудьте, теперь у него есть даже причина, которой до сих пор не было!

— Но что же все-таки он может сделать госпоже?

— Он будет подстрекать моих мужиков вести против меня тяжбу за свой город, вплоть до самого сената. Он будет подкупать судей. Да-да, мы это видели. Он бросит нужное количество золота, и их адвокаты станут вдруг необыкновенно находчивыми, а мои не сумеют выдавить из себя разумного слова. Судебные письмоводители будут терять нужные бумаги, а когда суд наконец отклонит мужицкие претензии, ибо иное немыслимо, и накажет их за их наглость поркой, то или по причине непроходимости дорог не явится карательная рота, или розги окажутся вдвое тоньше, чем положено. Но Карл способен сделать еще и другое. Он может приказать, чтоб сожгли не только мои риги и амбары, но и сам господский дом! Он может напустить жаб не только в мою комнату, но и ко мне в постель. Или наслать на моих лошадей мыт, а на овец — вертячку. Может набросать в колодцы падали. Поверьте, он способен на все, уж я-то знаю!

Я сказал:

— Если госпожа всерьез допускает, что нечто подобное возможно, то — ведь только с помощью жителей селения.

Она закивала:

— Безусловно.

— Следовательно, — сказал я, чтобы привести ее фантазию к некоему практическому заключению, — мой совет таков: госпоже следовало бы выяснить, каковы намерения жителей селения, есть ли у них связь с господином Сиверсом и через кого эта связь может осуществляться.

Признаюсь, что мое предложение было не совсем случайным и не совсем невинным. Ибо в селении у меня есть кое-какие зацепки, и после моих слов последовало именно то, что я и предположил. Старая госпожа воскликнула:

— Правильно! С этого и нужно начать! И вы возьмете это на себя!

Да-a. До сих пор я наперед знал, как она будет реагировать. Однако тут она еще добавила:

— И я обещаю: если нам удастся схватить Карла в этом змеином гнезде за руку, я прикажу отрубить ее топором. Сама отнесу его руку на золотом подносе в сенат и потребую справедливости!

Ну, в этом участвовать вместе с ней я не собирался. И я совсем не знал, как мне следовало отнестись к тому, что она тут же еще сказала. Ибо она произнесла:

— Но для того, чтобы нам это удалось, вам придется съездить и в Вайвара, вы должны сами придумать, как это осуществить, и выяснить, как сам Карл на это смотрит. Можете идти. В ближайшее время придете и доложите мне о ваших наблюдениях среди жителей селения.

3

В судебном разбирательстве дела госпожи Тизенхаузен, по поводу которого я писал протест, сам я, будучи лишь кандидатом в судебные письмоводители, ни в коей мере участия не принимал. А неделю спустя, в начале слякотного мая запоздалой весны, я прибыл сюда.

Замковые горы (будто набухшие десны великана) с южной стороны местами начинали зеленеть, но с северной, со стороны мызы, оставались под снегом. Огромные серые руины замка вздымались в небо, будто челюсть с остатками сломанных зубов. Кое-где в дуплах этих зубов неожиданно сверкали оконные стекла. Там обитала челядь с мызы Тизенхаузенов. Сама мыза с хлевами и амбарами, перестроенными из старых монастырских зданий, раскинулась на огромном пространстве к северо-востоку от замка. Но непомерно большой господский дом был относительно новый, каменный, выкрашенный в белый цвет и со стеклянными подъездами, выходившими в парк, в котором почти не осталось следов от пожара времен последнего покорения города Шереметевым.

Селение или город — одни называют так, другие — иначе, а третьи даже просто крысиной норой — это два-три каменных здания и тридцать или сорок деревянных домов, церковь и церковные угодья у подножия восточного склона замковой горы, две-три улицы и речушка, именуемая здесь Кишкой. Насколько велик был некогда этот «малый Coдом», заклейменный Руссовым, представить себе сейчас трудно. Еще двести лет назад, при первом большом вторжении московитов на эти земли, он был разрушен, а из его камней воеводы Ивана IV обнесли стеной южный склон замковой горы. С тех пор и замок и город попеременно разрушали и строили шведы, поляки и русские, пока Шереметев не потрудился в последний раз и, должно быть, наиболее основательно. Говорят, что восемнадцать лет единственными обитателями городских развалин были лисы и галки. Постепенно из камней разрушенной южной стены замка поставили здесь выводок домов и подняли из развалин церковь. Поначалу, после возвращения мызы в 1728 году Тизенхаузенам, как я слышал, ее владельцы до известных пределов это терпели. Ибо после войны и чумного поветрия кругом было сколько угодно пустовавшей земли, на которой можно было селиться. И мызе было даже по нраву, что здесь же неподалеку со звоном стучали по лошадиным подковам, чинили сапоги и стягивали обручами посудины. Или когда в поселке объявился даже столь умелый мастеровой, что оказался способен сшить управителю мызы господину фон Сиверсу брюки точно по размерам. Никакая опасность с этой стороны, во всяком случае по мнению управителя, мызе не грозила. Поскольку жители селения еще не проявляли досадной самонадеянности. От их кичливости «времен Содома» не осталось и следа. И от их заносчивости времен господства шведов и домогательств привилегий сохранилось только смутное воспоминание. Как, скажем, о том, что некогда существовали такие люди, как старый Спринт-Пяртель, восемьдесят лет назад державший здесь почтовую станцию и пожертвовавший на постройку церкви Святой Троицы (за пятнадцать лет до очередного пожара) три тысячи талеров из собственного кармана… Однако, как я понял, потом резко все изменилось. Бог его знает почему. Кое-кто из эстонцев с окраины селения, чьи лачуги мыза намеревалась разрушить, чтобы их грядки распахать под поля Тизенхаузенов (как десять или даже пять лет до того иногда делалось), подняли шум: они будто бы живут тоже на городской земле. А когда мыза вознамерилась использовать их на перевозке бревен и навоза, что они прежде время от времени под нажимом управителя делали, то эстонцы эти объявили, что они вообще свободные граждане города Раквере и пусть мыза с ее работами в дальнейшем оставит их в покое. И как ни странно, но и ремесленники из немцев нашли, что, пожалуй, мужики правы. Господин Якоб Иоханн фон Тизенхаузен, покойный муж моей хозяйки, грозно прикрикнул, что все эти разговоры о городских привилегиях — болтовня бунтовщиков. Но тогда мужики из селения — оказалось, что у этих негодяев были выбраны даже свои бараньи вожаки, которых они между собой осмеливались называть магистратом города Раквере, — тогда мужики из селения стали протестовать. У самого господина Тизенхаузена при его обязанностях предводителя рыцарства и ландрата[3] не оставалось времени заниматься этими баранами, но его управителю они прямо в глаза сказали:

— Если желаете знать, так городу Раквере привилегии были даны датским королем Эриком IV в 1252 году, и Любекское право дано датским королем Эриком VI в 1302 году, а шведским королем Карлом XI в 1695 году подтверждено. Да, они признают, что город какое-то время был в развалинах и в нем никто не жил, однако и мыза Тизенхаузенов была тоже в развалинах и безлюдна. Так что пусть господин управитель или сам господин Тизенхаузен предъявит ракверескому магистру бумаги, согласно которым пятисотлетние права города Раквере были бы отменены самой высокой инстанцией! До тех пор пока эти бумаги не будут предъявлены магистрату — а предъявить их невозможно, поскольку таковые не существуют! — до тех пор городская община ни на йоту не отступится от старинных прав города!

Когда управитель, уже следующий после упомянутого выше фон Сиверса, доложил об этом господину Тизенхаузену, у того загривок налился кровью, он немедленно помчался в Таллин и ворвался в Эстляндский оберландгерихт[4]. (Бог мой, он ведь сам был ландратом! Еще недавно он сам был членом этого суда!) Он ворвался в суд, хлопнул ладонью по судейскому столу и потребовал от суда защиты своего исконного дворянского права от посягательств этих бесстыжих ремесленников и мужиков. От имени своих собратьев по сословию и гильдии, от имени всех этих Дугласов, и Хельмерсенов, и Барановых, частично своих прямых родственников и свояков, потребовал защиты и своего и их жизненных прав! Все-таки там нашлись люди мне не удалось установить их поименно, — которые принялись чесать в затылках и сказали: «Любезный наш собрат фон Тизенхаузен, прежде нам все же надлежит изучить историю привилегий этого твоего крысиного стада…» Господин фон Тизенхаузен, постепенно бледнея, смотрел на них сузившимися глазами, он почувствовал: откуда-то в достопочтенный коллегиум проник дух предательства. И тогда этот тучный человек покинул зал и с чувством огромной усталости, пешком потащился в свой городской дом (приехав из Раквере, он еще в воротах отослал до самой крыши забрызганную грязью карету), в старинный каменный дом на краю Вышгорода. Бросился на влажную скрипучую кровать под балдахином и почувствовал сильный жар. На следующее утро приказал позвать к себе цирюльника, отворить кровь, а к вечеру послал в Раквере слугу за Гертрудой. Но, прибыв на пятый день в Таллин, госпожа Гертруда уже не застала его в живых, накануне ночью господин Тизенхаузен скончался, и вдова не успела закрыть своему супругу глаза. Так и похоронили старого Тизенхаузена с открытыми глазами: левый слегка прикрыт веком, а правый даже вытаращен, и будто бы старая госпожа сказала: «С открытыми глазами, чтобы не знал покоя дух предательства».