II
Таковы были мои связи с городом Раквере, когда госпожа Гертруда в описанный мною выше мартовский день призвала меня к себе, выложила мне свою более чем странную историю (я имею в виду полученное из Петербурга письмо) и приказала выяснить, является ли и в какой мере господин имперский граф Карл фон Сиверс тайной пружиной противников Раквереской мызы.
В течение зимы, месяца четыре или даже больше, я не бывал в городе, за исключением рождественского сочельника и двух-трех воскресений после рождества, когда водил мальчиков в церковь. И один раз ходил в аптеку за ушными каплями. Да и горожане не спешили вступать со мной в разговор, все-таки я служил на мызе. Даже если некоторые из них мне доверяли. И тем более не стремились они приблизиться ко мне, когда я ходил в церковь с моими воспитанниками. Ушные капли я получил у Шлютера, с которым мы не были особенно знакомы. Мимоходом я спросил про Рихмана, и Шлютер сказал, что принципал уехал в Симуна или еще куда-то. Так что никакие городские новости для меня не доходили. Не считая тех, которые я случайно слышал на мызе от Тийо или еще от кого-нибудь: трактирщик Розенмарк купил у купца Хартмана дом в начале Длинной улицы и поселился там со своей молодой женой. И в этот бывший хартмановский дом я в тот мартовский вечер и пошел.
Зачем?
Я пытался себе ответить на этот вопрос. И сделал это, кажется, без особого труда: не из желания служить интересам госпожи Тизенхаузен. Конечно же я мог ей сказать: «Нет, сударыня, я готов учить сыновей вашей дочери. И я готов составить для вас ту или иную официальную бумагу — если ваша гордость или ваша излишне нервная манера писать не позволяет вам этого делать самой. Но ваши тайные приказы я выполнять не буду». Конечно, я мог это сказать. Никто мне рта не зажимал. Кроме меня самого. Вполне вероятно, что после этого госпожа выгнала бы меня с мызы, и в тех краях я остался бы без хлеба. Но не из боязни, что она так поступит, воздержался я от такого ответа. Во всяком случае, так мне кажется. Или даже если страх быть уволенным все же оказал влияние на мое согласие, то лишь отчасти. Решающей была возможность свободно бывать в городе, которую мне давало это распоряжение. Мне уже не требовалось прикрывать свои уходы прогулками в дубровнике или бог знает где еще или выдумывать, что я заснул за карточным столом, на что я был готов, если бы она потребовала от меня объяснений о моих прошлогодних летних походах. Теперь же ее приказание позволило мне свободно общаться с городским людом. Ощущения этой крупицы свободы — настоящей или воображаемой мною, как угодно, — мне было достаточно, чтоб освободить от зажима пружины моего собственного, всю зиму неутоленного интереса к городу. Первая пружина: разумеется, интерес к жизни Мааде, интерес, смешанный с сожалением, презрением, жалостью и бог его знает чем еще. Вторая: неожиданно втянутый летом в тяжбу между городом и мызой, я невольно все с большим интересом стал присматриваться к этой странной борьбе. И третья: взрыв любопытства, вызванный поручением госпожи Тизенхаузен, — может ли на самом деле ее рассказ про графа Сиверса в какой-то мере соответствовать истине?! Я хочу сказать: в моем молчаливом послушании сработали все эти пружины. Я не скрываю и того, что, в-четвертых, здесь участвовали и, скажем, мои природная готовность и стремление, вопреки внутреннему сопротивлению и насмешкам, безупречно и ловко выполнять приказы, данные мне лицом, выше меня стоящим по рождению. И, в-пятых, возможно, что уже тогда, в тот мартовский вечер, у меня зародилось намерение, выполняя ее приказы, сделать нечто совсем другое.
Итак, я надел свои новые брюки, Мааде и Иохана свадебные брюки, начистил сшитые папашей Симсоном башмаки, насколько они еще способны были блестеть, повязал на шею чистый платок и старательно вычистил щеткой свой воскресный, уже потертый на локтях сюртук. Сюртук у меня был. Но сверху я мог надеть то единственное, что у меня имелось: короткую пелерину, подбитую местами вытертым телячьим мехом, которая, правда, была нисколько не хуже моей заячьей шапки-ушанки. Честно говоря, бедность моей одежды, соответствующая моим жалким доходам, была мне очевидна. Где-то подспудно в моих мыслях и чувствах сознание этого присутствовало всегда, но обычно я весьма успешно его игнорировал. В тот вечер, когда я вышел из господского дома и зашагал по скользким оледеневшим колдобинам к городу, бедность моей одежды показалась мне вдруг постыдной. Хотя было уже сумеречно и ни на дороге к мызе, ни на Рыцарской улице не было ни души. И поскольку причина моего стыда была так пошло видна насквозь, мне было вдвойне стыдно. Но, возбужденный горько-сладким любопытством, — рядом, под и над этим стыдом — я был как будто немножко пьян.
Новый дом Розенмарка на Длинной улице, если идти со стороны мызы, был третьим слева. Приятный, свежевыкрашенный зеленый дом под красной, пестреющей от снега черепичной крышей — не бог весть какая роскошная постройка — таких в Раквере вообще не было, — однако приличный жилой дом с лавкой зажиточного горожанина средней руки. В торце, обращенной к мызе, было помещение, где торговали товарами для деревенских, со стороны улицы — та самая лавка, а за ней, с входом со двора, складское помещение. В другом торце дома, который выходил к церкви, — жилище самого купца, по-видимому в три-четыре комнаты.
Незнакомая служанка, явно нанятая недавно в новый дом новобрачных, открыла мне дверь. Да, хозяин дома. Хозяйка тоже. Я вошел в хотя и низкую, но просторную комнату, освещенную одной-единственной свечой. С ходу я даже не обратил внимания, какая там стояла мебель. Заметил только чистый коричневый крашеный пол и зелено-коричневую полосатую дорожку, которая шла через все помещение от моих ног до дверей в следующую комнату. Ибо как только я ступил на нее, дверь в противоположной стене открылась и на пороге встал Розенмарк — силуэт на светлом фоне освещенной лампой задней комнаты, прямо-таки великан в миниатюре, мелькнуло у меня. Я толчком преодолел свое желание остаться на месте или оказаться в другом — и шагнул ему навстречу. В первую минуту выражение его лица я не разглядел. Но сразу увидел, что он идет ко мне с протянутой рукой и самым дружеским видом. Мы встретились в середине комнаты.
— Гляди какая приятная неожиданность. Где же вы были? Прошло уже несколько месяцев с тех пор, когда в последний раз…
Мы пожали друг другу руки. Мне показалось, что его рука стала еще более уверенной. И могу побиться об заклад, что она стала глаже. Он сказал с некоторым замешательством:
— Знаете, дело в том, что у нас сегодня банный день. И я как раз направлялся в баню. Она здесь, у нас на дворе.
Я заметил, что под мышкой у него был узел с бельем, а чистое полотенце перекинуто через руку. И тут же его самоуверенность помогла ему преодолеть замешательство.
— Знаете что, пойдемте вместе. Пар и веник всегда ко времени. Там у вас на мызе небось настоящей бани нет? А потом… — Он позвал в оставшуюся за ним открытую дверь: — Магдалена, иди посмотри, кто к нам пришел! — И опять мне: — А потом мы вместе поужинаем и поговорим.
На его зов вышла Мааде и остановилась на пороге, в пяти шагах позади мужа. Против света мне не видно было ее лица. Я пробормотал приветствие и услышал, как она отчетливо произнесла:
— Ах, господин Беренд. Здравствуйте.
Розенмарк сказал:
— Магдалена, ты ведь не собиралась в баню. Так накрой стол для нас троих. Мы с господином Берендом попаримся перед ужином, и еще… дай ему чистое полотенце вытереться.
Силуэт Мааде пропал. На поиски полотенца ей потребовался один миг. И она снова появилась в дверях. Но она не вошла в комнату, где я стоял с ее мужем. Розенмарк, не оборачиваясь, взял у нее предназначенную для меня простыню и протянул мне. Мы с хозяином направились к входной двери. Обернувшись, я сказал Мааде спасибо за полотенце и увидел пустой дверной проем.
Меня полностью поглощала мысль, что после бани мы втроем сядем за стол и я должен суметь быть рядом с Мааде на глазах у Иохана и разговаривать так, чтобы не выдать нас. И только когда мы уже сидели с Юханом на полке, я вернулся к той первой мысли, заставившей меня так охотно принять его приглашение: я подумал, что при столь неожиданном и рассеивающем внимание обстоятельстве — поддавании пара и хлестании себя веником — мне будет даже легче задавать ему вопросы. А он, голый, быть может незаметно для самого себя, ответит на них более откровенно, чем сделал бы это при других обстоятельствах.