— Нет, нет, нет! — восклицаю я, и каждая из моих рук сжимает руку, которую держит. — Поедем!

— Поедем, — тихо, но ясно говорит Мааде и встает, не вынимая своей руки из моей.

— Поедем! — восклицает Каалу и тянет меня за руку к двери. — Поедем и в дождь, и в слякоть! Поедем, папа…

И я говорю:

— Поедем!

Потому что мы действительно торопимся.

Буде окажется, что у графа Сиверса найдутся отпрыски и среди них — а может статься, и среди других — люди, которые сочтут, что графа оклеветали — тем, что он фигурирует человеком такого происхождения, каким он представлен в нашем романе, — буде найдутся люди столь ошибочного взгляда, то им автор хочет сказать:

— То, что владелица Раквереской мызы некогда рассказала Анониму про графа С. и что Аноним напечатал в 1792 году в Лондоне, может быть и выдумкой, и правдой. Если это выдумка, то — или владелицы Раквереской мызы, или самого Анонима. (Кстати, кое-где считают, что им был не кто иной, как небезызвестный Иоханн Бенедикт Шерер.) Если же утверждение Анонима соответствует истине, ну, тогда это правда историческая, в той мере, в какой подобные правды принадлежат истории. И спорить, какая из этих возможностей — возможность правды или выдумки — правдоподобнее, было бы бессмысленно. Ибо события здесь рассматриваются под тем углом зрения, какими они могли быть (и даже — как автору в какие-то минуты казалось — какими они должны были быть), если сообщение Анонима окажется правдой.

Я. К.

УХОД ПРОФЕССОРА МАРТЕНСА

Раквереский роман. Уход профессора Мартенса<br />(Романы) - i_005.jpg

Раквереский роман. Уход профессора Мартенса<br />(Романы) - i_006.jpg

1

В сущности, прекрасное июньское воскресное утро. С северо-запада, с моря и с реки, ветерок — мягкий и освежающий. И небо голубое, прямо как на Мадейре, каким я его себе представляю по письмам брата Аугуста. И если на северо-западе над материком и морем до Бьёркёского пролива стоит сейчас пярнуская погода, то можно сказать: идеальный день у них там для встречи. Николая и Вильгельма. То есть имея в виду погоду.

А здесь этот славный, свежевыкрашенный желтый домик. Остановиться в калитке и оглянуться. Утреннее солнце на зашторенных окнах и на влажных, хорошо подстриженных газонах под ними. Просто жаль уезжать. Если не знаешь, когда вернешься. Когда-нибудь только в конце августа. Конечно, там, по ту сторону Петербурга с его шумом, пылью, запахом каменного угля и сорока умирающими в день от холеры, у Кати в Сестрорецке, в сосновом лесу, не хуже… Смешно, как люди стараются говорить обо всем иначе и лучше, чем оно есть на самом деле. Должно быть, и сам я тоже. Разумеется. Уже в силу моей профессии… Но не о таких вещах. В прошлом году в университете на прощальном вечере в мою честь Таубе, весьма приятный молодой человек, сказал, что теперь господин тайный советник сможет проводить больше времени на своей — как же он выразился, — на своей завидной лифляндской мызе… Ха-ха-ха. Мызы у меня никогда и не было. Вилла «Вальдензеэ» под Вольмаром, это правда. Но это никакая не мыза. Просто дача. А в позапрошлом году я уступил ее Николаю. Пусть у мальчика будет место для самостоятельного существования. Так что, кроме этого желтого дома, У меня больше ничего нет. Но у господина тайного советника непременно должна быть мыза! Таубе не представляет себе, что вот это и есть моя мыза: тысяча квадратных саженей яблонь и сосен здесь, на окраине маленького Пярну. И эти семь комнат и веранда. Собственно, дом моего отца. Он купил его, когда был уволен с должности кистера в Аудру, переехал в Пярну и занялся портновским ремеслом. После его смерти дом дважды продавался и был совсем запущен. Пока я не откупил его обратно. Когда же это произошло? Давно уже. Тридцать лет тому назад. Когда начал ездить за границу и появились деньги, прежде всего приданое Кати. Тогда я этот дом перестроил и отремонтировал.

Гартенштрассе, десять.

Адрес все тот же.

Я запру калитку и положу ключи в карман. Кати находит, что от ключей карманы вытягиваются. Особенно в тонком костюме из чесучи. Ну и что? В этом костюме я не являлся ко двору на аудиенции к императорам и королям. А от Гартенштрассе до Сестрорецка мой костюм вполне приемлем.

Положу ключи в карман и тронусь в путь. С Каарелом я обо всем договорился. Он будет пользоваться задними воротами. Будет подстригать газоны, поливать цветы. Собирать опавшие яблоки. Если я к тому времени еще не вернусь.

Пойду по пустынной, пестрой от солнца Гартенштрассе. Каарел хотел с вечера заказать мне на утро извозчика. А я сказал: зачем? Это несколько сотен шагов. Я же ничего с собой не возьму. Я никогда не любил что бы то ни было таскать с собой.

— А эти вещи… регеты, ваше превосходительство?

— Ракеты, мой милый. Ты говоришь, ракеты. А когда ты видел, чтобы я возил их с собой? В Петербурге у меня есть другие. Там я играю ими. А в Сестрорецке — третьи. Там я пользуюсь теми. Так что у меня не будет ничего, кроме портфеля. Мне не нужен никакой извозчик.

И теперь у меня в самом деле в руках только портфель. Пижама, зубная щетка, мыло. Несколько книг. Да, и книги. Особенно одна. Ах, черт! В самом деле, портфель совсем легкий.

И вот я иду. Не шаркающими нетвердыми шагами шестидесятичетырехлетнего тайного советника. Как чаще всего у нас ходят господа моего возраста. А так, как, по моим наблюдениям, ходят на Западе более молодые мужчины. Не франтовским, но для моих лет все же гибким тренированным шагом теннисиста. Целеустремленной походкой длинноногого человека. Какая, по словам тети Крыыты, была у отца. И какая, наверно, была и у матери. Когда она, оперев таз с бельем на бедро, в руке валек и колотушка, ходила между прачечной, колодцем и домом, а я семенил сзади, цепляясь за ее юбку. Кажется, у нее были такие же длинные и стройные ноги, как у меня. Насколько девятилетний мальчуган помнит свою мать. Потом ее унесла эпидемия. Все та же cholera asiatica, как я теперь понимаю. А Аугуст, Людвиг, Хейнрих и я — мы каким-то чудом уцелели. Аугуст и Людвиг вообще не заразились. Хейнрих и я заболели, но, с божьей помощью, поправились. От этих недель или месяцев в памяти только полыхающее, колеблющееся серое пятно. Но помню: когда позже тетя Крыыт отправила Хейнриха учиться сапожному мастерству, а меня — в Петербург, она говорила, что медлительность Хейнриха и его неповоротливость — последствия перенесенной в детстве болезни. Что с тех пор он отупел. А я в жару будто бы все время стремился куда-то бежать. А вот это непрерывное стремление куда-то с того времени у меня и осталось… А в прошлом году лейб-медик императрицы, доктор Фишер, сказал мне, что моя внезапная сердечная аритмия, может быть, тоже следствие той давней болезни. И результат непрерывного напряжения и постоянных волнений. Ибо что говорит внешняя уравновешенность? Ровно ничего…

Эти неожиданные сердцебиения — к счастью, теперь они прошли — сперва очень меня испугали. Я отказался от всех кафедр. От университета, от Александровского лицея и от Императорского училища правоведения. Мне говорили, что Ники с этим согласился только тогда, когда его уверили, что я по-прежнему останусь в коллегии министерства иностранных дел. Это невероятно, что его императорский куриный мозг помнил о моем существовании…

А вот уже и Александровская улица. И булочная на углу, дверь под золотым кренделем распахнута. В такую погоду запах утренних булочек чувствуется за десять саженей. Из двери выходит госпожа Христиансен. Красивая, стройная молодая дама в белоснежном, до самой земли платье, лучшая теннисистка среди пярнуских дам. За ней следует ее муж. Сорокалетний, рано отрастивший брюшко, не в меру элегантный мужлан. Директор Вальдхофского Целлюлозного завода с тремя тысячами рабочих. Иоханнес, старший сын Хейнриха, после того как отказался от моей помощи, был некоторое время одним из этих трех тысяч.