Я велел вознице, который довез меня от Пыдрусе до города, остановиться у аптеки. Ибо куда же мне было идти? Ведь не на Адскую же улицу в сдаваемые Иоханом комнаты! Или в его трактир! А тем более к нему домой… Три остальных трактира казались мне одинаково непривлекательными, постылыми, чуждыми. А в доме Рихмана я мог чувствовать себя человеком. И, вероятно, узнать все подробности.

В аптеке еще более выцветший, белоголовый и будто пополневший Шлютер встретил меня, как я и ожидал, тихим голосом, но неожиданно холодно:

— Ну, узнаю, конечно… Ах, господин Рихман? Господи, да разве же вы не знаете? Господин Рихман уже два или три года как в Раквере не живет. Говорят — в Хаапсалу. Аптеку он продал мне. Он же боролся с покойной госпожой Тизенхаузен. Это вам известно. Но и с ее сыном, господином Якобом, отношения у него не сложились. Высокомерие, знаете ли, ну да я ничего не говорю…

— Так кто же из них был высокомерен?

— Ну, значит… господин Рихман, конечно… Вы же помните, как он здесь в городских делах… Ну, и что из этого вышло? Продал мне аптеку намного раньше, чем городу нанесли этот окончательный, смертельный удар…

— Какой смертельный удар?

— Так вы не слышали?! Неужто в Петербурге об этом не говорили? В Раквере пришло решение. Город лишен всех прав. Все требования были впустую. Теперь мы здесь полностью предоставлены власти и милости господина Тизенхаузена. Даже фогтейский суд совершается теперь не в городе, а в доме бурмистра на мызе. Мне-то от этого ни холодно ни жарко. Я всю жизнь только то и делал, что катал пилюли, и дальше тем же занимаюсь. Да еще иногда на флейте играю. А в политике не участвую. Я снимаю шляпу и перед господином Тизенхаузеном, и перед господами купцами, но перед господином Тизенхаузеном прежде, чем перед господами купцами. Ибо так оно было, так и останется.

— Оно пришло как решение сената?

— Какого там сената! За высочайшей подписью. Прислано генерал-губернатором.

— И когда?

— В начале октября нам его прочитали. Если я правильно запомнил, то вынесено было шестого сентября. Кстати, господин Фальк, если вы думаете получить в этом доме квартиру — то, увы, тот, кто не отметился на мызе, не может получить пристанище в городе. Так что…

Я вышел из аптеки и направился вверх по Длинной улице.

В темноте, по обе стороны, — волчьи глаза немногих окон. Будто для того, чтобы мрак в городе, получившем смертельный удар, казался еще чернее… Ах, шестого сентября государыня подписала смертельный приговор Раквере…. Значит, они, значит, Тизенхаузены нанесли удар сразу же, в то же мгновение, как только болезнь графа Сиверса стала известна в Петербурге… И где-то здесь, в этом получившем смертельный удар городе, в этом мраке, находится Мааде… Мааде в какой-то опасности, ей что-то грозит, ее притесняют… Но где она может быть? В доме Иохана или уже не там? Если Иохан начал добиваться развода? Где Мааде может быть в этом случае? Наверно, у отца и матери… Я остановился на углу Водной улицы, готовый на ощупь во тьме сбежать по склону Кишки и через реку скорее в дом сапожника… Но, господи, я же не мог пойти туда, не зная точно, как обстоит дело, и если я оказался причиной развода… Помимо того, ведь уже одиннадцать часов.

Так я дошел до трактира Кнаака. Здесь, во всяком случае, по поводу моего ночлега не возникла проблема. Нет-нет, объяснил трактирщик, приказ о регистрации касался только съемщиков в частных домах, но не ночлега на стоялом дворе. Итак, я провел ночь в кнааковском унылом, грязном трактире с клопами, но на чистой половине, к моему счастью свободной. И в эту беспокойную ночь я продумал, где и с чего мне начать.

На рассвете я постучал в дверь пастората и потребовал пастора Борге. Он говорил, так должен и дальше говорить!

Эта старая сорока заставила меня ждать, но от разговора не уклонилась. Наоборот. Зажженной в пылающей печи щепой он сам затеплил свечи в подсвечниках на своем чернильном приборе и сказал:

— Очень хорошо, господин Фальк, что вы объявились. Ибо я оказался бы в трудном положении, если бы все это произошло за вашей спиной.

Однако если я тешил себя надеждой, что щекотливость положения заставит его ограничиться только намеками, то мне пришлось убедиться, что он говорил о ситуации с раздражающей профессиональной плавностью и с почти вызывающей прямотой называл вещи своими именами:

— Примерно две недели назад пришел господин Розенмарк — вы же хорошо его знаете, — чтобы поговорить со мной. Он сказал, что в делах и начинаниях он отлично преуспевает, но в семейном отношении он несчастен. Ибо после долгих и мучительных сомнений он совсем недавно пришел к верному выводу, что не он отец своего сына Карла. И что отцом мальчика являетесь вы. Его супруга Магдалена в самом начале их брака изменила ему с вами. И он, обманутый муж, в полном неведении до сих пор воспитывал и любил этого выродка. Однако теперь ему все ясно. И он не намерен дальше терпеть свой позор и свое несчастье, этого от него не могут потребовать ни по человеческим, ни по божеским законам. И вы знаете, — сказал Борге, — хотя церковь и не может признать развод угодным богу делом, но долгая церковная практика признает право господина Розенмарка требовать развода и получить его в случае, если…

Я сразу понял, что продолжительным молчанием как бы признал приписываемую мне вину… Если бы я хотел защищаться, мне следовало бы сразу воскликнуть: «Я!? Господин Борге, о чем вы говорите?!» Но я не мог этого сделать, если Мааде, может быть, уже давно призналась! Тогда мое отрицание означало бы отказ от нее… И я понимал, что не могу спросить, что же ответила госпожа Магдалена Розенмарк на обвинение своего мужа, ибо такой вопрос разоблачил бы вину Мааде, нашу общую вину. И я вдруг осознал: на весь город ославленный штанами госпожи Тизенхаузен Борге, который до сих пор мерещился мне в моем сознании с головой, закутанной в эти штаны, странным образом придавил меня к вылинявшей стене своей по-утреннему унылой канцелярии. Поэтому я довольно глухо спросил:

— И какое же обстоятельство, по мнению господина Розенмарка, помогло ему теперь это понять?

— A-а. Господин Розенмарк говорит, что родимое пятно. Он как бы сквозь мучительные сновидения вспомнил, что точно такое же пятно на том же самом месте, что и у его мальчика, то есть у мальчика госпожи Розенмарк, есть и у вас. А у него такого нет. И поскольку такие метины чаще всего бывают унаследованными…

Значит, родимое пятно… Правильно. У мальчика оно есть. Помню… А у меня? Боже мой, у меня же его нет… На том самом месте? Во всяком случае, я никогда его не видел. И никогда про него не слышал. Никто мне не говорил. Или говорил? Все-таки говорил?.. Если в такой связи и таким образом мне объясняют, что оно есть у меня, то не вспоминается ли и мне, словно из дальней дали, сквозь мучительные сновидения (не знаю, что это за странные, чужие слова), как в детстве моя мать сказала однажды кому-то, и я это услышал, что у меня где-то между поясницей и ягодицами есть след Христова пальца.

Борге продолжал:

— Так что, если вы не признаетесь, и госпожа Магдалена не признается…

Значит, Мааде не призналась! Настолько-то прояснилось. Это огорчило меня. Но как-то и расковало. Во всяком случае, прибавило мне бесстыдства. И я спросил:

— Господин Борге, похоже, что вы sub fide pastorali[51]осматривали задницу господина Розенмарка? А теперь желаете взглянуть и на мою?

Он усмехнулся противно, по-отечески, высокомерно, прощающе:

— Ну, мне хочется надеяться, что этого не понадобится. Что вы признаетесь сами. Вы и госпожа Розенмарк тоже. И тогда я сделаю все как можно снисходительнее. Не стану же я ставить жену купца к позорному столбу. Как пришлось бы поступить, если бы святость брака нарушила крестьянка. Однако в церкви, в вашем и ее присутствии, я должен буду сделать вам внушение. Перед тем как передать дело в консисторию. Так ведь. Но я обещаю вам: если вы признаетесь, я сделаю это только однажды, а не три воскресенья подряд.