— Беренд, спустя так много лет ты врываешься в мою жизнь, и тебе все ясно. А если я больше не могу?!
Она стояла по другую сторону корыта и с несчастным лицом смотрела на валек.
— Если ты больше не можешь — чего? — Я подошел к ней. Я схватил ее за горячие мокрые руки. — Пойдем сядем. Объясни.
Мы сели рядом на край колоды для стирки, и Мааде заговорила, глядя себе на колени:
— Ты исчез, как камень в воде. Иногда мне казалось, что так честнее и лучше, другой раз — что это было с твоей стороны бессовестно. Не знаю… Но все эти годы ты не подавал голоса… Когда мы в тот раз расстались, я пошла к больному отцу. Наклонилась над ним — сознание у него было все еще совершенно ясное, даже особенно ясное… Знаешь, что он спросил — очень тихо, почти шепотом, но жестко: «Дочка, чем от тебя пахнет?» Я сказала, что не знаю, должно быть метелью… Помнишь, в тот раз сильно метелило… Но отец посмотрел мне в глаза и сказал: «Нет-нет… от тебя пахнет собачьей свадьбой… Поклянись мне, что ты не сбежишь от Иохана…» Я была переполнена волнением, строптивостью, гордостью и потерей тебя… Метелью и собачьей свадьбой… Я не поклялась. Я обиделась. Встала и ушла от него. Пошла в пустую комнату. Села там в его старое кресло. В последнее время, уже больной, он, сидя в нем, шил сапоги. Помню, я была так оскорблена, что мне неприятно было сидеть в его кресле, но я сидела, застывшая, не шевелясь. А я ведь знала, что мать несколько ночей дежурила возле отца и теперь спала. А я нарочно закрыла за собой дверь. Чтобы не слышать, если он меня позовет. Так прошло несколько часов, ночью мне стало жаль его и страшно, и я пошла взглянуть. Он был мертв… И тогда я дала клятву — ему и себе… Я поняла, что смертью отца господь покарал меня за наш грех — именно в тот день, когда это опять с нами случилось, что мое наказание должно и дальше длиться и состоит оно в том, что я должна остаться с Иоханом… И тогда я поклялась отцу и самой себе, что я от Иохана не убегу…
Я воскликнул:
— Мааде, это же глупо! О каком бегстве можно говорить, если развода требует он? И кроме того — ты ведь уже убежала! Ты же не у него. Ты здесь…
— Это ради Каалу. Иохан стал плохо с ним обращаться. Я хочу оставить его у бабушки.
— А сама?
— Беренд, разве ты не понимаешь, для меня единственный путь вернуться к нему обратно — и искупить?!.
— Господи, Мааде! Что за ребячество! Искупить — что? Ты думаешь, он потому хочет развестись с тобой, что ты… что мы? Нет! Это он давно подозревает. Хотя бы потому, что — если он не полный идиот, то давно почувствовал, что мы любим друг друга. Мааде, ты же знаешь: я люблю тебя, все эти годы. — Ох, не знаю, насколько в этих словах звучал крик души, насколько фанфары выполнения долга, насколько кукареканье молодого петуха… — А развестись он хочет с тобой, я скажу тебе, почему. Потому что он никогда тебя не любил.
— И я его тоже, — прошептала Мааде, — какое же у меня право требовать…
— Я не об этом говорю! Развестись он сейчас хочет потому… Мааде, все эти годы Иохан был в Раквере тайной рукой твоего дяди, графа Сиверса. Он и тебя взял, к сожалению — с согласия твоего отца, потому что ты родственница Сиверса — не признанная, а все же… Потому что от Сиверса шли его тайные деньги, его тайное влияние. Понимаешь! Теперь этому пришел конец. Сиверс умер. Источник иссяк. И господин купец Розенмарк хочет идти под парусами в другое место. Я не знаю куда, но в другое. Теперь ты ему еще меньше нужна. Вот почему.
Мааде долго смотрела в корыто с бельем, потом — в затянутое льдом окно, в которое пробивался утренний свет, и потом взглянула на меня:
— Это правда?
— Правда. А если тебе нужна еще большая уверенность, приходи завтра утром, в десять часов, в пасторат, к Борге. Он все равно хочет со всеми нами говорить. Он позовет и Иохана. У нас тайн нет. А что скажет Иохан, ты сама от него услышишь.
Я встал. Я прижался губами к тыльной стороне ее мокрой руки, чтобы не дать себе сказать того, что из меня рвалось (Мааде, дорогая, вот мы и свободны от всех кошмаров; пусть здесь, в Раквере, в этом убитом городе, который нам не удалось спасти, нас за спиной как угодно поносят, но есть же где-нибудь на свете место, должно быть и для таких, как мы, неприкаянных птиц…). Я прижал ее руку к губам и ничего не сказал. Ибо боялся: если я выскажу свою мечту, то тем самым могу ее сглазить…
— До свидания. Завтра утром у Борге!
На пороге я оглянулся. Она все так же стояла по другую сторону лохани в облаке пара, в расширенных глазах вопрос, сомнение, надежда. Я быстро пересек двор и вошел в дом сапожника. По-видимому, мать была в кухне, а Антон работал. Во всяком случае, я нашел Каалу одного в комнате. Он стоял у стола и пядью измерял длину потертой дорожки на столе. При моем появлении мальчик настороженно поднял голову и взглянул на меня. Я вынул из кармана часы в серебряном футляре, которые мне достались от отца, отстегнул тоненькую цепочку от пуговицы на жилете и выдернул ее из петли:
— Каалу, держи эти часы. Смотри, вот здесь на цепочке ключик. Утром, когда станет рассветать, заведи их. Только слегка, чтобы не перевести пружину. И тогда завтра утром подойди с часами к маме и скажи ей: «Мама, тебе куда-то нужно идти. И когда ты придешь обратно, мы опять будем вместе. А если ты не пойдешь, то не сможем». Вот так. Если ты завтра утром маме это скажешь, то часы будут твоими.
Мне было неловко его погладить. Ведь я его подло подкупил. Я взял в руку его мягкие волосы на затылке и тихонько подергал…
— До свидания.
Оттуда я пошел снова той же дорогой через Кишку обратно к церкви и, к счастью, нашел Борге еще в канцелярии, сидящего над метрической книгой. Я сказал:
— Господин Борге, вы сказали, что хотите сделать это по возможности, ну, снисходительнее. Это с вашей стороны гуманно. Думая о госпоже Розенмарк. И вам ведь желательно сделать побыстрее. Потому что этого хочет Розенмарк. Не правда ли? Итак: госпожа Розенмарк придет завтра утром к десяти часам сюда, к вам. И я приду. Пригласите к этому времени Розенмарка. Мы дадим объяснения в присутствии друг друга. И в вашем. Так что вам будет легко с этим покончить. А в воскресенье сделаете в церкви то, чего требует от вас ваша должность.
— Ну что ж, — Борге выпятил нижнюю губу, — вечером пошлю звонаря уведомить господина Розенмарка.
След Христова пальца, который я утром пытался обнаружить у себя, насколько я мог предположить, для предстоящего завтра малоприятного комедиантского представления мне не понадобится. Но когда я возвращался по светлому утреннему снегу в трактир Кнаака, меня все-таки не покидала мысль посмотреть на проблематичное родимое пятно при дневном свете. Хотя для этого потребовалось бы не одно зеркало, а два. Ибо если с завтрашнего утра все должно измениться, то это пятнышко может иметь значение уже не для Розенмарка, а для меня самого!
Боже мой, все должно измениться? Настолько измениться, настолько стать тем, о чем я уже и мечтать перестал, что даже странно было об этом думать…
…Когда завтрашний утренний спектакль у пастора кончится, я найму здесь же, в конюшне у Кнаака, лошадей и сани и сговорюсь с возницей. Мааде сложит свои скромные пожитки, они у нее там, у матери, в двух еще не распакованных чемоданах, заберет мальчика… Если я про себя произношу: «заберет нашего сына», я чувствую, как вздрагивает у меня сердце… И вечером, когда стемнеет, я подъеду к крыльцу дома сапожника и посажу их. Мы сразу же поедем к Борге и на минутку остановимся перед дверью пастората. Ровно на столько, сколько мне потребуется, чтобы войти и сказать старой сороке: «Мы сейчас уезжаем, госпожа Розенмарк, я и наш сын… (Опять екнуло сердце.) Чтобы в воскресенье нам не пришлось слушать ваши укоры. И чтобы вам не требовалось сдерживаться. Мы едем в Петербург. (Мы и не подумаем туда ехать, но эта ложь должна быть нам дозволена как самозащита.) И когда развод госпожи Розенмарк будет вами и консисторией доведен до конца, пошлите письмо почтой за подписью и с официальной печатью на ее имя. По адресу, который к тому времени мы сообщим вам в письме. И чтобы все это произошло быстрее, теперь уже ждет не один Розенмарк. Ждем и мы — госпожа Розенмарк и я. Да будет вам известно, Розенмарк ждет этого только два или три месяца. А мы — одиннадцатый год». Тут я положу ему на стол золотой империал и скажу: в пользу сиротского прихода — и сразу выйду. И мы поедем в Пыдрузе, задержим там возницу до утра и отпустим его за полчаса до отправления в Петербург почтовой кареты. Но мы в ней не поедем. Переждем там еще немного и сядем в сани, едущие в Таллин.