Невдалеке зажглись фонари бетонного заводика. Можно было завернуть туда — погреться возле костров, но я постеснялся. Судя по долетавшим голосам, произошла там какая-то неполадка — кажется, водогрей испортился, — и девчата-работницы суетились и ругали мастера. Как им помочь, я не знал, а быть посторонним зрителем в такой момент не хотелось. Я вышагивал до перекрестка и обратно, ежился, стучал кулаком о кулак и надувал онемевшие щеки. Я уже отчаялся и потерял последнюю надежду.

Меж деревьев блеснули дымные фары, выскочил на дорогу самосвал, перебирая толстыми рубчатыми лапами. Я равнодушно проводил его взглядом. Уже несколько таких самосвалов побывало у заводика; они возили бетон куда-то в глубь тайги, — видимо, на трассу.

Шофер в кепочке и расстегнутом ватнике соскочил с подножки, закурил, огляделся.

— Вы чего это, милые, — сказал он девчатам, — себе законный отдых рубите? Кончать пора, последний рейс, а вы тут копаетесь, возитесь…

Девчата обступили его, наперебой заговорили о своей беде, а он смотрел им в лица и улыбался, — так, бывает, старший брат с улыбкой выслушивает жалобы младшеньких.

— Ясно, — сказал он, дождавшись, когда все умолкли. — Зиночка, тут где-то запасной шланг лежал, разыщи. Поглядим, что за авария такая… А ты, Лида, марш одеваться. Я бетон скину, сразу и поедем.

Одна из девушек отступила:

— Ой, Костя, я не пойду. Я просто не знаю…

— Мы же договорились.

— Да я не знаю. Я ему еще не сказала.

— Как не сказала?!

— Ну, так вот… Не могу я сразу.

— Тогда сегодня скажешь. Остановимся по пути, и скажешь. И не спорь, не спорь, марш одеваться.

Девушка повернулась и пошла к дороге, а шофер взял кусок шланга и полез по деревянной лесенке к бетономешалкам. Через несколько минут, охнув, загудел мотор, медленное облако пара, крутого, как тесто, поднялось в воздух. Заводик ожил.

Шофер вернулся к машине, обстучал скаты. Обычно к концу смены шоферы злые, хмурые, что, впрочем, не мудрено после дня тяжелой работы. А этот был весел, доволен, даже насвистывал что-то беспечно. Заметив меня, он тотчас полюбопытствовал:

— Попутную ждете? В город?

— Да.

— А сами кто будете?

Я объяснил.

— Вот что, — сказал он после короткого раздумья, — я вас третьим возьму в кабину. Иначе вам тут до рассвета куковать.

— А вы собираетесь в город?!

— Именно. Есть там дела. Сейчас отвезу бетон на пикет, вернусь и заберу и вас, и Лиду. Вот эту девушку, что переодеваться пошла.

— Спасибо, — заговорил я, не веря собственной удаче. — Вот спасибо! Не знаю, как и благодарить…

— Пустяки, чего там. Свои люди.

Он опять улыбнулся, и вышло это так ясно, легко и заразительно, что я тоже заулыбался, растягивая непослушные от мороза губы.

До чего же приятно было спустя полчаса втиснуться в пахнущую бензином и клеенкой кабину, подоткнуть под себя пальто, стянув зубами перчатки, растереть ноющие пальцы, услышать картавую скороговорку мотора и ощутить всем телом ту живую, бодрую, неторопливую дрожь, какая бывает у набирающей ход машины…

Отопитель нагонял сухое тепло. Начинавшие было индеветь стекла быстро оттаяли, и только на переднем мерцал ровный полукруг, натертый «дворником». Освещенная фарами, расширяясь, текла под колеса чистая зимняя дорога — с восковым глянцем в наезженных колеях, с телеграфными столбами на обочине, то высокими, то наполовину завязшими в сугробах, с поникшими голыми ветвями лиственниц, проносящихся впритирку над кабиной.

— Слышь, Лида, — сказал шофер. — Может, мне с ним поговорить?

— Ой, не надо, — вполголоса ответила девушка.

Она сидела напряженная, глядя прямо перед собой. Когда, переодевшись, она вернулась и вместе со мной стала ждать машину, я едва узнал ее. Среди подружек-бетонщиц, в своем ватнике и платке, она казалась очень молоденькой, маленькой, а теперь, в городском пальто и пыжиковой шапке, умытая, побледневшая, выглядела гораздо взрослей. Взрослым, серьезным было и выражение ее лица — сдвинуты широкие с рыжинкой брови, прорезалась между ними складка, опаленная морозом губа прикушена.

— Все боишься? — спросил шофер.

— Да нет, — сказала она, помедлив. — Просто думаю.

— В дороге думается хорошо, — сказал он. — Все равно: пешком или едешь на чем. Верно?

— Ага.

— Мыслям как-то свободней…

Под колесами простукал бревенчатый мостик, забарабанили по днищу кабины ледышки. Лида испуганно поджала ноги. Мы засмеялись, переглянувшись.

— Недавно у нас тоже лекция была, — сказал шофер. — И я цифры запомнил. Интересно… — он посмотрел на Лиду, потом на меня. — Вот живет сейчас на земле три миллиарда человек, да?

— Почти три, — сказал я. — Без малого.

— Ну, почти три. А в две тысячи пятидесятом году будет на земле уже восемь миллиардов. Представляете — восемь! И будут эти люди совсем уже новые…

— Как — новые? — не поняла Лида.

— Да так вот. Уже после нас родятся, и совсем в другое время. Мы-то ведь не доживем. Ну, может, Игорек твой доживет; стукнет ему девяносто три года… А вообще-то совсем новые люди начнут командовать на земле. Интересно! И, наверно, им даже трудно представить будет, как мы тут жили, что поделывали…

— Представят, — сказал я. — Останутся следы.

— Так-то оно так, — он кивнул головой. — Но ведь — только следы. Вещи какие-нибудь. Дома. Гидростанции, вроде нашей. А человека-то нынешнего не останется. Как им понять? Не знаю, может, я бестолково говорю… Но вот сам я из Ленинграда; жили мы там угол Герцена и Невского проспекта, над «Гастрономом». Совсем рядом от нас — Зимний дворец. Ходил я туда много раз, смотрел. В школе, конечно, учил про революцию. В кино видел, на картинках, как Зимний брали. Только разве смогу я это представить так же, как хотя бы мой отец, который там по площади бежал, и «Аврору» слышал, и с юнкерами врукопашную… Понимаете?

— Он же тебе, наверно, все рассказывал.

— Рассказывал. Но я маленький был, глупый. До войны еще. А в войну отец… ну, в общем, не вернулся.

— Мама у меня тоже на фронте была, — сказала Лида. — Мне все хотелось узнать — как там ей было? Прошу: «Расскажи, мне ведь тоже надо знать», а она молчит. Или начнет ругать, что я на письма редко отвечала… Я тогда в детском доме жила, в войну-то, и у нас бумаги не хватало. Тетрадки делали из газет.

— Вот и войну эту взять, то же самое, — сказал шофер. — По-настоящему-то не видел я ее. Третьеклассником был, когда началась. Умом-то понимаю: всю землю спасли, самое страшное выдержали. Но разве так бы я все запомнил, если бы сам воевал? Да еще хоть кое-что помню, могу почувствовать. А те, кто после войны родился? У нас в Ленинграде, во дворе, бомбоубежище старое. Остался такой бетонный колпак, ну, который вход прикрывает. Потемнел уже, плесень в трещинах. Надписи на нем и указатели облезли, и теперь новое написано: Саша плюс Паша равняется любовь… Я сидел в этом убежище, так не забуду его. А вот недавно гляжу — мальчишки между собой спорят: что, дескать, за колпак такой? Один кричит — это вентиляция из метро, другой — тайный ход в крепость… Знаете, смешно мне стало и как-то обидно. И не за себя обиделся, а вообще…

— Это я понимаю, — сказала Лида.

— Вот и здесь тоже бывает. Наши строители расписываются на сыром бетоне, отпечатки рук оставляют, шутят: мол, на память потомкам. Ну, сохранится бетон, линия наша останется, вправду на века сделали. Только будут ли знать в двадцать первом веке, о чем думали наши ребята, о чем спорили, песни пели? И вообще — какие они были, строители коммунизма? Лида, помнишь, как Санька горючее спасал? Или как ты в тайге заблудилась?

— Вот еще, чепуха какая.

— Не чепуха! Знаете, когда мы только начали трассу рубить, Лида ушла на пикет и заблудилась. И четверо суток в тайге, — одна, без огня, без хлеба…

— Был хлеб, неправда.

— Какой там хлеб… Голодала ведь, еле ноги тащила, а выбралась… Узнает кто-нибудь про это и про тыщи таких случаев? Вряд ли.