В прошлом году я бывал на Чуйском тракте; и однажды, уже собираясь уезжать из тех мест, ждал на одном из перевалов попутной машины.
Был хлебный сентябрь; пропыленные, горячие, по тракту густо шли машины с новым зерном. В них попутчиков не берут, — я скоро это понял, выбегая на асфальт и напрасно подымая руку.
В тот день я очень устал от ходьбы по горам, хотел пить, но воды поблизости не было, и даже негде было укрыться от солнца. А оно пекло яростно, словно про запас накаляло землю в эти последние ясные дни.
Машина катилась за машиной, — с гулом, с липким журчаньем шин, с пылью, взвешенной в густом воздухе. Я уже отчаялся и перестал выбегать им навстречу. И тут из-за поворота показался желто-красный, городского облика автобус.
Я еще не успел крикнуть шоферу, как автобус придержал ход, свернул на бровку и остановился. Подхватив ружье и рюкзак, я кинулся к нему.
Скрипнув, сложились гармошкой продавленные дверцы, и навстречу мне сошла какая-то женщина с ребенком. Вслед ей подали чемодан; я сунулся было влезть — и увидел, что автобус набит битком. Перевесясь через чьи-то головы, пунцовая, мокрая от пота кондукторша закричала: «Некуда, некуда, и так перегрузка!» Дверцы сомкнулись, поплыли, а я остался на дороге.
Досада охватила меня; чуть я не выругался, да вовремя вспомнил о женщине. Оглянулся.
В пыльном качающемся облаке, оставленном автобусом, держа у плеча ребенка и обтягивая рукой юбку, раздутую ветром, она стояла и оглядывалась кругом с той робостью и любопытством, какие бывают у пассажира, сошедшего на случайной станции.
Впрочем, я сразу понял, что она нездешняя. Ей было лет двадцать, и она была красива — худощавая, гибкая, с мальчишеской короткой прической. Но все же красота ее была городская, немного искусственная; она успела поблекнуть в дороге. Лицо без румянца, еще детское, матовое, потемнело от усталости; рыжеватые блестящие волосы запылились и стали жесткими, голые руки прижгло солнцем, и они болезненно покраснели, а тонкая желтая блузка, когда-то старательно отглаженная, сморщилась, и на ней, возле плеч, проступили мокрые пятна. И уж совсем неподходящими к этой асфальтовой пыльной дороге, к выжженной грубой траве, в брызгах машинного масла, казались босоножки на ее ногах — белые, очень маленькие, вероятно почищенные зубным порошком.
И все же, со своей растерянностью и утомлением, эта женщина не выглядела несчастной, нет, — она улыбалась.
— Остались-таки? — спросила она меня виновато и чуть снисходительно, как спрашивают неудачников.
Я пробурчал что-то, взвалил на спину рюкзак и зашагал прочь. Разговаривать мне совсем не хотелось.
И уже отойдя порядочно, я вдруг спохватился, — надо же было хоть спросить, зачем эта женщина вылезла здесь из автобуса? На руках у нее ребенок, да еще тяжелый чемодан с собой, а место глухое — на десяток километров кругом нет ни жилья, ни людей. Что за нелепость!
Я остановился, раздумывая, потом повернул назад.
Она сидела на обочине дороги, на чемодане, и, пристроив на коленях круглое зеркальце, вытирала лицо. Ребенок — двухлетний мальчишка — спал рядом на разостланном байковом одеяле.
Она совсем не удивилась моему возвращению и не смутилась, не убрала зеркальца. Глаза ее посмотрели на меня доверчиво и ясно, как на знакомого.
И так вот, сидя на краешке чемодана и вытираясь мокрым, грязным, свернутым в комочек платком, она ответила на мои вопросы.
Она сказала, что едет издалека к мужу, который служит сейчас в армии. Воинская часть находится где-то поблизости, в соседней деревне. Там солдаты помогают убирать хлеб. Кондукторша автобуса посоветовала слезть именно тут, потому что отсюда идти ближе: километров пятнадцать.
— Да как же вы доберетесь?
— А что? — спросила она. — Ну, поможет кто-нибудь. А то и сама дойду.
Очевидно, она просто не задумывалась об этом пути. А я знал, где находится деревня, и тотчас представил себе — пятнадцать километров с такой ношей да без дорог, в отчаянную жару. И, конечно, никаких попутчиков не найдется, люди на работе…
Я разозлился. Это уже не легкомыслие, а глупость!
Однако ничего не поделаешь, я был единственным человеком, который мог сейчас выручить эту сумасшедшую.
— Черт знает что!.. — сказал я. — Давайте чемодан. И неужели нет у вас другой обуви, кроме этих дурацких босоножек?
— Нету.
— Ну, учтите, на себе я вас не потащу.
Ухватив чемодан — был он раздутый, напиханный без жалости, так что едва застежки сошлись, — я не оглядываясь двинулся к деревне. Сзади захрустели послушные шаги.
Время уже перевалило за полдень; над сухими лугами дрожал нагретый воздух. Казалось, он отражает солнечный блеск. Да и все вокруг блестело нестерпимо для глаз. В солнечную осень в горах стоят золотые дни: свет источают и заросли рыжих кустарников, и горящие неподвижным пламенем черемухи, и выгоревшая трава, скользкая от прошлогодней хвои.
Мы спускались с перевала через светлые перелески, россыпи мелких камней, овраги к темнеющей вдалеке тайге, которая отсюда казалась низкой и очень густой.
Я скоро выдохся, — чемодан оттягивал руку, плечи онемели от рюкзака, било по боку ружье, позвякивая шомполом. Пот заливал глаза.
А эта женщина словно не замечала трудностей. Она не могла не устать; твердая, как проволока, трава хлестала ее по ногам, солнце жгло ее открытую голову и руки, а она улыбалась. Она двигалась рядом, не отставая, какой-то летящей походкой, и я опять ловил на себе ее взгляд, снисходительный, обращенный сверху вниз, от счастливого к неудачнику.
Она не благодарила меня и вела себя так, будто иначе и не могло случиться: я должен встретить ее, взять чемодан и проводить в деревню. Все просто и обычно. И я подумал, что, наверное, вот так, как должное, принимая помощь от неизвестных людей, эта женщина и проделала весь свой длинный путь — на поездах, на машинах, пешком. Нет, это не легкомыслие, не беспечность, это совсем другое…
Я шел теперь и не выпускал чемодана только потому, что мне совестно было отстать. Я не хотел показаться слабым.
А потом, на середине пути, нам неожиданно повезло. Спустившись с горы, мы увидели среди березняка небольшое поле, желто-кирпичное от перезрелого рыжика. Два паренька-алтайца выпрягали из жатки лошадей, собираясь уезжать.
Я не удивился, когда узнал, что они из той самой деревни. Эту женщину везде ждала удача.
Я пристроил чемодан к седлу; мы попрощались. Видимо, женщина никогда не ездила верхом, — она боялась влезать на конскую спину, а когда влезла, то охнула и сгорбилась от испуга, — до того ей показалось высоко… Но она быстро приноровилась и уже через минуту сидела прямо, ловко, держа у плеча ребенка, и первой тронула повод.
Обо мне она сразу забыла, даже не оглянулась. Пузатые сибирские лошаденки, тряся короткими хвостами, побежали ходко и скрылись из глаз.
А мне было хорошо. Я не жалел о потраченном времени. Вернувшись к тракту, вечером, уже в сумерках, я сел на попутную машину, в кузов. И было отчего-то очень приятно сидеть у гремящего борта, протянув усталые ноги, слышать ветер в ушах, глядеть на летящие звезды в черном небе и думать о том, что впереди еще длинная, дальняя дорога.
Помощник шкипера
Ветер был совсем слабым. Он потихоньку дул с левого берега и едва поднимал на воде рябь, похожую на отпечатки маленьких подков. Степа не мог понять отчего надо бояться такого ветра. Но дядя Федя озабоченно поглядывал на реку и говорил:
— Опять не отойдем вовремя… Сорвем график…
Шкипер со второй баржи, молодой парень Колька Грошин, услышал это и хохотнул:
— Не дрейфь, дядя Федь! У нас капитан квалифицированный, быстро вывернет!
Степа еще не был знаком с капитаном, но Колькиным словам поверил.
Вообще Колька понравился Степе сразу. Он был красивый, насмешливый, угощал всех городскими сигаретами и, видно, ничего на свете не боялся. Вот и сейчас он не прошел на свою баржу по берегу, а уперся шестом и прыгнул с борта на борт, словно перелетел на качелях. Еще и присвистнул.