Скрипят двухъярусные койки, вот кто-то уже спрыгнул, скребнули по полу подковы на сапогах. Внизу подо мною проснулся веселый человек — Петя Кавунок, задрал ногу и поддает под мой матрас, помогает вставать.

Командир отделения Лапига, уже одетый, шагает вдоль коек. С хрустом оседают под его могучей поступью половицы. Слышу — остановился у соседней койки, дергает за простыню:

— Вам что, особое приглашение?

И ждет, держа уголок простыни в кулаке, как собачье ухо.

Надо спешить. Я сползаю вниз, спросонок путаюсь ногами в штанах. Портянки, обернутые на ночь вокруг голенищ, не успели просохнуть и лезут в сапоги трудно, с писком.

Петя Кавунок прыгает рядом на одной ноге. Ему одеваться дольше, у него обмотки, крути-накручивай… Старательно завершив последний оборот, он любуется и притопывает каблуком:

— Эх, дали Пете сапоги, восемь раз вокруг ноги!

Проглотив зевок, я интересуюсь:

— Не знаешь, зачем подняли?

Петя вскидывает на меня круглые, прозрачные, как весенние льдинки, глаза. В них столько изумления, что мне совестно.

— Разве непонятно? Ах, простите, забыл объявить: состоятся ночные полеты. С вагона на вагон. Аппарат типа «копай глубже, кидай шибче». Берешься на пару?

Так я и подозревал — снова разгрузка.

Третью ночь подряд прибывают на железнодорожную ветку эшелоны, груженные «инертными материалами». Под этим пристойным названием скрыты обыкновенный песок и гравий. Едва эшелон прибывает, как в нашей казарме появляется командир, гремят голоса дневальных. Спустя полчаса мы уже на ветке, напяливаем рукавицы и запускаем в полет наш аппарат «копай глубже, кидай шибче».

Значит, сегодня — тоже.

— Ладно, — говорю я Пете. — Летаем на пару. Дадим рекорд скорости.

Только мы успеваем одеться и сполоснуть лица, как вновь размеренно топает, хрустит половицами командир отделения Лапига:

— Коечки запр-равить!

Заправить по-солдатски койку — это не значит попросту накрыть ее одеялом. Надо ухитриться состроить из матраса что-то похожее на гладко обструганный ящик. Так полагается. Гражданским тюфякам дозволено валяться на кроватях, безвольно прогибая спины и выпятив бока. А солдатский матрас — прям и сух, он обязан вытянуться в струнку и лежать, строго равняясь на соседей.

У меня матрас новый, недавно набит, и я с ним справляюсь легко. А Петя задерживается. Он успел пролежать, перетереть солому в порошок, и матрас у него оползает, как мешок с песком.

— Стрроевой выправки не знаешь! — рычит Петя и сует матрасу под микитки. — Сколько служишь? Ка-ак лежишь? Смиррна!

Команды у Пети получаются совсем как у сержанта Лапиги, такой же бас и раскаты. Поэтому я не сразу разбираю, кто приказывает: «Станови-ись!» Оказывается, кричит сам Лапига.

Пятка к пятке, локтем достаю соседа, скашиваю глаза на грудь четвертого человека. Мимо прошмыгивает опоздавший Петя. Он мал ростом, и ему надо мчаться на левый фланг.

— Смиррна!

Обтирая покрасневшие, озябшие руки, в казарму входит командир роты майор Чиренко. Сапоги у него захлестаны глиной, фуражка намокла и потемнела; с нее падают длинные капли, стукаясь о погон.

Скрипнули майорские сапоги. Строй замер.

Слышно, как сечет по окнам казармы дождь и туго, на одной ноте, гудит ветер. От этих звуков прохватывает зябкая дрожь.

— Поедете на аэродром, — откашлявшись, негромко говорит майор. — Его затопляет. Надо спустить воду. Задания объяснят командиры отделений.

Вот, оказывается, в чем дело! Петя Кавунок нынче ошибся, не придется запускать наш аппарат. Что-то другое выпало на нашу долю.

Я выхожу из казармы первым и никак не могу открыть дверь — на нее словно навалились снаружи. Доски двери дрожат.

Петя помогает мне, бухает плечом. Дверь нехотя отходит, а потом, подрожав секунду, распахивается и с пушечным гулом ударяет о стену.

Мы тотчас задыхаемся. Ветер наглухо заткнул рот, нос, выжимает слезу. Я делаю шаг и будто проваливаюсь в черный водоворот: ветром насквозь продуло шинель, гимнастерку, белье, ледяные струйки бегут по коже.

— Эх, закурить не поспел! — кричит рядом Петя Кавунок, придерживая на голове пилотку. — Жисть пошла отчаянная… Ни курева, ни варева… Одно горево!

Сзади, перекрывая гул ветра, командует сержант:

— По машинам, трропись!

Расколов кромешную тьму, на дороге светят автомобильные фары. Они кажутся очень далекими. Спотыкаясь, мы бежим к машине. Обычно по ночам у казармы горит фонарь, но сейчас его нет, — наверно, сорвало. Над головами у нас, тягуче распиливая воздух, что-то проносится и брякает о дорогу. Я не догадываюсь, что это, а Петя приседает и ойкает:

— Пресвятая мать-демобилизация! От пули не погибнул, так черепица башку срубит… Ить как!

Теперь сквозь вой ветра я слышу, как наверху, в клубящейся тьме, трещат доски на крыше казармы. Хлестнув брызгами, пролетает еще черепичина… Я закрываю голову рукой и с маху натыкаюсь на борт грузовика.

Мы вваливаемся в него, садимся на мокрый пол. На плечи нам лезут остальные солдаты, перекатываются кубарем… Машина резко берет с места, а мы сидим, плотно стиснутые, и даже не качаемся, когда кузов кренится на поворотах. В затылок мне кто-то горячо дышит, сбоку привалилась широкая, круглая, как афишная тумба, спина сержанта Лапиги, по колену ерзает чей-то сапог…

Сгорбясь в три погибели, Петя чиркает спичками, — все же хочет наладить курево. Запалить цигарку ему удается, но проку от этого мало. На ветру цигарка горит стремительно, как бенгальский огонь, и в одну секунду рассыпается искрами.

— Н-да, — говорит Петя. — Каюк табаку, пропали денежки…

Нарастает кипящий гул — мы въехали под деревья. Хлестко стегают по кабине мокрые ветки. Я отворачиваюсь, ставлю торчком воротник.

Сонная одурь у меня прошла, в голове свежо, ясно. И я вдруг задумываюсь над тем, как любопытно все складывается.

Вот спали спокойно десятки людей, видели сны, далеки были в мыслях и от казармы, и от этой ночи. Но раздалось короткое слово, и люди уже одеты, вскочили в машину, едут куда-то сквозь тьму, ветер, дождь… Им это привычно: позвала служба.

Но и для меня, оказывается, это стало привычным. Вот еду и не удивляюсь, будто всю жизнь поднимался ночами по тревоге…

Неисповедимы пути солдатские.

2

Говорят, что нет уже в армии таких подразделений, каким был наш инженерный батальон. А жаль, честное слово. Пригодился бы многим.

Попал я в него неожиданно.

Инжбатовский писарь, отслужив положенный срок, увольнялся в запас. Взамен понадобился грамотный человек; в штабах тренькнули телефоны, был отдан приказ — и меня, вчерашнего новобранца, послали на новое место.

Я еще не стоптал первой пары сапог, гимнастерка на мне топорщилась как накрахмаленная, и, снимая головной убор, я еще по привычке ловил пальцами козырек, позабыв, что на мне пилотка, а не гражданская кепочка… Я и знать не знал, что такое инжбат.

И в первую же полночь, едва я сомкнул веки, прогремела команда: «Подъем!» — прибыл эшелон с инертными материалами. С меня стянули одеяло.

Я попробовал возмутиться: сказал, что не спал двое суток, едучи в поезде, и подняться не могу. Все напрасно. Здоровенный командир отделения Лапига стоял надо мною, как медведь на дыбках, глядел непреклонно:

— Приказано поднять всех.

И не успел я очнуться, как уже шагал в строю, с лопатой на погоне, и толстым со сна голосом подхватывал бравую песню:

За прочный мир, в последний бой
Летит стальная эскадрилья-а!

Каждому брату досталось разгружать по вагону. С непривычки я взялся за дело ретиво, через полчаса набил на руке мозоль, плюнул и сел перекуривать. Я начал понимать, что такое инжбат.

С затаенной тоской я поглядывал на состав. Он уходил во тьму длинный, нескончаемый; в молочном свете прожекторов копошились на вагонах согнутые фигурки, взмахивали лопатами…