— Формалист он, — буркнул Юрков.
— Юрист должен быть формалистом, — спокойно возразил Рябинин.
— Что-то новенькое! — опять не удержался Юрков.
— Как это — должен? — удивился прокурор. — Мы боремся с формализмом, это пионеру известно…
— Кодекс формален. Если есть состав преступления, то человека надо судить.
— Но бывают различные обстоятельства, которые необходимо учитывать, — заметил прокурор.
— Кодекс их учитывает. Я имею в виду поруки, товарищеский суд, изменение обстановки… К неосторожному убийству, к Ватунскому, всё это не подходит.
— Но есть такие жизненные обстоятельства, которые не предусмотрены кодексом. Всего-то не предусмотришь, — опять возразил Гаранин.
— Семён Семёнович, я не знаю ни одного правонарушения, которое нельзя было бы оправдать жизненными обстоятельствами. Юрист должен исходить из идеальных условий, иначе надо закрывать прокуратуру.
Гаранин смотрел на следователя внимательно, словно давно не видел. Его лицо ничего, кроме внимания, не выражало, но говорил он не тем голосом, каким обычно требовал окончания дел или давал указания.
— Следователь должен исходить из идеальных условий, хорошо. А преступник-то находится в нормальных условиях, неидеальных. Как тут быть? Ставим в одни условия, а спрашиваем по другим? — спросил прокурор.
Вопрос был непростой, и Рябинин помолчал, но скорее оттого, что этот непростой вопрос задал Гаранин. Стоит человеку отрешиться от текучки, чуть-чуть подняться над повседневностью — и он уже может задавать непростые вопросы.
— По-моему, — вяло начал Рябинин, — все правила, инструкции, законы, планы и существуют для того, чтобы подтягивать действительность до идеала.
— Это уже из другой оперы, — кончил спор Гаранин и как-то суховато поджался, словно разом положил на губы печать.
— Это уже оперетта, — опять вставил Юрков.
— Прошу вас кончить дело на этой неделе, — сказал прокурор тоном, даже полутоном, но всё-таки выше.
Рябинин пошёл к себе.
Его удивило другое — он защищал истину, как последний бюрократ. Наверняка, девять из десяти его бы не поняли, не сразу бы поняли. Видимо, ей, истине, наплевать, с каких краеугольных гранитов её защищают, — лишь бы защищали. Ей наплевать на форму, потому что она сама содержание.
Двое мальчишек подошли к тополям, и у одного блеснуло что-то круглое, тусклое. Рябинин приподнял за ушами дуги очков, и верх стёкол медленно поехал вперёд, очерчивая ребят ясно, как биноклем.
В руках мальчишек была новенькая консервная банка. Зубристой крышкой они начали пилить зеленовато-сизый ствол тополя — самого тонкого, который тянулся, тянулся и всё никак не мог дотянуться до взрослых деревьев.
Рябинин поправил очки и забарабанил кулаком в раму. Ребята оглянулись, повертели головами, и опять блеснула зубастая консервная банка. Тогда Рябинин открыл форточку и так грохнул в раму, что стёкла задребезжали. Теперь ребята увидели его, увидели кулак, который вертелся в форточке, и убежали, оглядываясь на окно.
17
Вадим Петельников медленно шёл по Новосибирску, где он пребывал уже третий день. Он шевелил лопатками под своей модной курткой с пятью молниями и поглядывал на небо. Неяркое солнце отыскало полынью в облаках и неуверенно легло на мокрый холодный асфальт. Оно уже не грело — только светило, и от этого осень ощущалась больше, чем от дождя.
Для сотрудника уголовного розыска нет чужих городов, как нет для него одиночества гостиницы. Тяжёлая и опасная профессия связывает всех работников чем-то незримым, крепким и братским. Приедешь с трудным заданием — бросят свои дела, но тебе помогут; окажешься без денег — о чём разговор; негде жить — устроят у себя дома. Но, пожалуй, главным была не помощь в работе и не гостиница, а это удивительное отношение незнакомых тебе людей, которых видишь впервые, может быть, никогда больше не увидишь, а они встречают тебя, как родного. Да и сам Петельников забрасывал свои дела, когда входил к нему командированный инспектор.
Местные ребята сначала предложили осмотр достопримечательностей, поездку в Академгородок и поход в ресторан. Но Петельников от всего отбоярился, даже от машины, и теперь шёл пешком — иначе не увидишь города.
Он свернул на тихую улицу с молоденькими берёзками, на которых почти не осталось листьев, — только кое-где светились нечёткие пятна на тёмных проволочных ветках. Стволы были мокрые, пепельно-сизые. Круглые бледно-жёлтые листья налипли на асфальт детскими переводными картинками. Он старался на них не наступать и шёл разномерным шагом, как дети ходят по начерченным классам.
Одна неудача уже постигла Петельникова. За городом жила в собственном доме тётка Ватунского. В восемь утра он уже стучался в дверь, но оказалось, что тётка умерла в прошлом году и домик продан. Оставались институт и общежитие, где Ватунский прожил последние пять лет перед отъездом из Новосибирска. Петельников решил начать с общежития, хотя кто мог теперь помнить бывшего студента?
Получалось странно: человек родился и вырос в этом городе, а расспрашивать о нём некого. Родителей у него не было: отец погиб на фронте, мать умерла в войну. И тётки теперь не было. Школа отпадала, — детские годы Петельников изучать не собирался. Оставались институт и общежитие.
Он вошёл в длинное четырёхэтажное здание и в маленьком вестибюле упёрся в деревянный барьер, за которым парень с красной повязкой читал книгу.
— Вам на женский этаж? — спросил парень.
— Какие у вас дурные мысли! — улыбнулся Петельников.
— Почему дурные? — серьёзно насторожился парень. — Большинство мужчин ходит на женский этаж, а женщины на мужской.
— Вы студент?
— Студент, — согласился парень.
— Хорошая специальность, — сообщил Петельников.
— Вы к кому пришли? — строго спросил студент и отложил книгу.
— Об этом я как раз и размышляю… Наверное, к коменданту.
— Клавдия Петровна! — крикнул студент куда-то в коридор. — К вам гражданин.
Петельников дошёл до распахнутой комнаты, где пожилая женщина остервенело мучила арифмометр. Она поправила косынку, крутанула ручку и махнула рукой:
— Железный дурень… Слушаю вас!
Петельников сел к столу и предъявил удостоверение, но он уже видел, что она всё поняла. Петельников не раз замечал, что официальные лица частенько определяли в нём работника милиции, словно это написано у него на лбу. Но так бывало, когда он не заботился о конспирации.
— Чем могу быть полезной? — спросила комендант, размягчая лицо улыбкой после «железного дурня».
— Сможете, — заверил Петельников, — если давно работаете.
— Работаю со дня основания общежития.
— Чудесно! — восхитился Петельников. — Клавдия Петровна, не вспомните ли студента Ватунского?
— Ну что вы! — обиделась она. — Как Максима не помнить! Таких студентов не забывают.
— Да, — ободряюще заметил Петельников.
— Ну что вы! — ещё раз изумилась Клавдия Петровна. — Умница, вежливый, деликатный… А учился как! Бывало, все ночи сидит в читалке. Общественник. На нём всё общежитие держалось: и в секциях он, и в дружине, и на концертах… Максим… как вам сказать… был виден сразу — человек особый. У меня тут студентов жило-пережило. Иногда смотришь на парня и думаешь: какой толк его учить? Дурак, дураком и помрёт, хоть десять ему образований. А Максим, это был сразу человек.
— Ну, а так… в личной жизни… с женщинами, и вообще? — бессвязно спросил Петельников.
— Вся его жизнь была на виду. И личная тоже. Я же у него на свадьбе гуляла.
— А вы были в приятельских отношениях? — осторожно спросил Петельников.
— Обычные отношения, как со всеми. Но Максим даже коменданта на свадьбу пригласил.
Инспектор, прищурившись, смотрел на Клавдию Петровну. Она насторожённо замолчала, удивлённая его строгим взглядом, который будто въелся ей в кожу.
— И вы ездили в наш город на свадьбу? — сонно поинтересовался Петельников.
— Почему это в ваш? — удивилась она. — Свадьба была здесь, в этом общежитии, в красном уголке, хотя он уже работал у вас.