— Ну и что? — спросил Рябинин, хотя он уже знал — что.
— Вспомните, как Ленин относился к учёным. В голодное время для них выделялись пайки. А вы бы их уравняли с дворниками, вы бы уравняли. Кстати, учёных, крупных специалистов всегда и везде ценили.
— Выходит, — звонко спросил Рябинин, — что нужно два закона в государстве? Два уголовных кодекса? Один для ценных работников и другой — для не очень? Один для шофёров и другой для директоров?
— Никаких других законов не нужно, но мы должны это учитывать в своей практической деятельности. Закон нас обязывает смотреть, какая перед нами личность, как она характеризуется, — спокойно возразил Гаранин и промокнул платком щёки.
— Вы уже автоматически повторяетесь, Семён Семёнович. Они равные личности, но один — рабочий, а второй — руководитель. Вы путаете характеристику личности с её общественным положением.
— Ничего я не путаю, я просто учитываю.
— Тем хуже.
Это была уже дерзость, но прокурор только вздохнул и грустно сказал, как он всегда говорил, подчёркивая своё хорошее отношение к следователю:
— Чего-то вы, Сергей Георгиевич, не понимаете общего, политического.
— Политического? Что подумают рабочие комбината, если мы не будем судить Ватунского, — вот где для меня политическое.
— Что-то вы очень разговорились, — поморщился прокурор, беспокойно взглянув на первого секретаря.
— И вот теперь отвечу про смысл: в равенстве всех граждан перед законом — вот в чём смысл.
Стало тихо. Гаранин опять начал промокать платком невидимые письмена на апельсиново-пористой коже. Рябинин посмотрел на Кленовского — тот повернул голову к окну, к тополям, которые ещё кое-как бились с ветром. Было тихо, так тихо, что мог бы заныть комар или зажужжать муха.
Кленовский отпустил взглядом тополя, глянул на часы, вышел из-за стола, смело ступая по льдистому полу, и протянул Гаранину руку:
— Спасибо. Больше вас не задерживаю.
Рябинину пожал руку молча, улыбнулся. Гаранин сунул платок в карман и переступил с ноги на ногу.
— Всего хорошего, — кивнул Кленовский.
— Алексей Фёдорович, — недоуменно начал прокурор, — как же быть с Ватунским?
— Я, Семён Семёнович, не юрист, — улыбнулся секретарь опять, но уже веселее, неофициальнее, словно он оказался в домашних условиях.
— Но… Алексей Фёдорович, всё-таки правильно я ориентируюсь насчёт нужности Ватунского производству?
— Вот это вопрос политический, поэтому я отвечу. Правильно, Ватунский очень нужен производству. Но социалистическая законность району тоже нужна.
— Тогда не знаю, что и делать, — развёл руками Гаранин и тоже заодно улыбнулся.
— Делайте по закону. Да вот, по-моему, следователь, Сергей Георгиевич, знает, что делать, — кивнул секретарь на Рябинина. — Суд же не обязательно его посадит?
— Возможно, и не посадит, — ответил Рябинин.
— Семён Семёнович, — секретарь дотронулся до пиджака прокурора, — почему вы галстуки подбираете не в тон? Уж тут я знаю точно, хотя вопрос и не политический. К этому костюму пошёл бы синеватый с матовым отливом, таким сизым, как голубиное крыло. Ну, до свидания, товарищи.
Гаранин схватился за галстук и попытался его повернуть, чтобы узел с хвостом ушёл под пиджак. От этого ещё больше вспотел, сделал шаг назад и хрипло ответил:
— Я вас понял. До свидания, Алексей Фёдорович.
И пошёл по ковру к двери, повернув голову назад, насколько хватило шей. Рябинин шёл сзади и думал, что Гаранин с удовольствием пошёл бы задом наперёд, чтобы видеть лицо Кленовского, но стесняется его, следователя. А может быть, прокурор смотрел как раз на него, на Рябинина…
21
Странно, но он мало знал о потерпевшей. И ему не хотелось о ней знать, как о книге, первая страница которой неумна и бесталанна. Это звучало дико — не хотелось знать. Когда следователю не хочется чего-либо знать, он должен сразу ехать в кадры и подавать рапорт об увольнении. Да и не выбирает следователь обвиняемых, потерпевших и свидетелей, как врач не выбирает больных.
Пока не вернулся Петельников, можно было заняться личностью потерпевшей. Видимо, мысль об инспекторе добежала до Петельникова, потому что телефон зазвонил и Рябинин услышал усталый, но весёлый голос Вадима:
— Сергей Георгиевич, привет!
— Здравствуй, сыщик. Звонишь из Новосибирска?
— Уже здесь, сижу в своей конторе.
— Чего ж не наносишь визита?
— Начальник дал срочное дело. Попозже заскочу, Сергей Георгиевич. Первой-то жены в Новосибирске нет, уехала неизвестно куда.
— Что же делать?
— Даже не знаю. Не объявлять же всесоюзный розыск. Я изъял её личное дело. Получил?
— Нет.
— Утром отправил с сержантом. Значит, у вас в канцелярии лежит. Сергей Георгиевич, у меня тут глухое дело. Вечером заскочу. Салют!
Возможно, Ватунский знал адрес первой жены, но спрашивать было нельзя, — может попросить её дать выгодные для него показания. И всесоюзный розыск не объявишь, — не такая уж острая необходимость, а розыск дело сложное и дорогое.
Рябинин хотел идти в канцелярию, но в кабинет шмыгнула Маша Гвоздикина и хлопнула на стол ёмкий пакет.
— Давно лежит? — ехидно спросил Рябинин.
— Могли бы и сами заглянуть, — бормотнула Маша и побежала дальше, блеснув коленками.
Он вскрыл пакет и вытащил поблёкшую желтоватую папку. На первом листке по учёту кадров было крупно выведено тушью: «Ватунская Валентина Михайловна». С фотокарточки улыбалась миловидная девушка, улыбалась просто и ясно, будто здоровалась. Голова сияла ореолом пушистых волос — может быть, от неправильной подсветки. Кофточка со странным воротником переходила в крылышки не крылышки, но в какие-то перепонки на плечах.
Как принял кадровик такую фотографию?… Но что-то в её лице ему знакомо, где-то виденное мелькнуло в этих волосах и глазах…
Тихо ёкнуло в груди — как выстрелили вдалеке. И оттуда, где ёкнуло, пошёл нарастающий жар к голове и ногам, как нарастал бы шум и крики оттуда, где вдалеке в кого-то выстрелили. Красный и обмякший, смотрел Рябинин ошарашенным взглядом на фотографию — перед ним была молодая Марианна Сергеевна Новикова.
22
Рябинин вскочил со стула — ему требовалось движение, всё равно куда идти и зачем. Он метнулся по кабинету, пнул ногой бесчувственную гирю, схватил плащ и вышел на улицу прыгающим шагом.
Любовь… Добрая половина фильмов — о любви. Каждое второе стихотворение — о любви. Девять песен из десяти — о любви. Любая девчонка ждёт любви. Люди пишут стихи, поют песни, ждут, надеются, — но ведь это всё мечты, мечты о любви. А мечтают только о том, чего нет. Не потому ли так много песен о любви?
Любовь… Какими только путями ей не приходится ходить, куда только она не прячется и чего только не терпит! Ею жертвуют ради карьеры, науки, призвания, просто работы… Ради этой самой материальной базы, этого самого жизненного уровня, который частенько принимают за счастье. И живётся любви с этой базой, как бабочке с бульдозером, потому что она духовна и бьётся легче хрустальной вазы.
Но кто знает, какими путями должна ходить настоящая любовь… Может, для неё и нет дорог лёгких и накатанных, как их нет для всего настоящего. Может, истинная любовь не даётся без мук и зигзагов, как и всё истинное…
Какими бы путями она ни шла, лишь бы приходила к людям. И Рябинин был рад, что увидел её — трудную, сильную и трагичную. Был рад за Ватунского и Ватунскую-Новикову.
Он уже отбежал по прямой от прокуратуры кварталов семь. Осталось ещё четыре, потому что у него была норма — он всегда доходил до последней полуплощади города, полукруга высоких новеньких домов, в центре которого на гранитной глыбе застыл зелёный танк, вздёрнув в небо тонкую пушку. Проспект огибал глыбу и дальше разбегался в разные стороны уже по полям. Рябинин доходил только до танка, но это было неблизко. И обратно одиннадцать кварталов — совсем неблизко. Ему и не нужно близко. Незаурядное всегда поражает. А потом начинает беспокоить; где же оно, твоё-то незаурядное?… Разве оно отпускается не всем, не каждому? Пусть не поровну, но всё-таки отпускается же, должно отпускаться, потому что мы люди единого человеческого мира и в чём-то все равны. А может быть, любви, которая всегда незаурядна, нет никакого дела до общечеловеческого мира, а нужен ей только внутренний мир человека — двух человек? Тот самый внутренний мир, куда с протоколом, как с совковой лопатой — загребать, значит, ломился Рябинин и куда его не пустил Ватунский.