Рябинин вздохнул: государство за него. Оно огромно, могущественно, справедливо, но где-то там, наверху, а ему хотелось чего-то рядом, хотя бы одного слова единомыслия. Выходило, что теперь он единственный представитель государства по этому делу. А зачем государству сажать Ватунского, когда ему выгоднее иметь хорошего главного инженера? И не много ли он на себя берёт — вот так, от имени государства? Рябинина не особенно смущало количество его противников, — история и жизнь его убедили, что частенько истина начинала с малого. Его настораживало другое: Ватунского защищали разные люди, юристы и неюристы, да и сам он, лично, не как следователь, вряд ли стал бы его строго наказывать.

Рябинин взял в руки кодекс — тоненький он, несолидный, вот уж не свод законов, а тощенькая книжечка, где статья сто шестая коротко сообщала, что убийство, совершённое по неосторожности, наказывается лишением свободы на срок до трёх лет или исправительными работами на срок до одного года.

Так думало государство.

Рябинин убрал в сейф чистый бланк протокола допроса, — мать погибшей так и осталась недопрошенной. Но в одном она была права: жена первая, жена вторая, третья женщина. Не многовато ли для безупречного человека?

Как бы ни было хорошо проведено следствие, оно всегда только заглядывает в жизнь человека, как прохожий заглядывает в окно чужой квартиры. Следователь может разложить криминальные эпизоды по статьям кодекса, но жизнь человека так не разложишь. Да не всегда это и нужно. Если при поверхностном изучении жизни Ватунского были установлены три женщины, то логично допустить, что их было больше. Математика, какая-нибудь теория вероятностей, подсчитала бы точнее.

Одна женщина ненавидела Ватунского — она погибла. Вторая женщина его любила. А что скажет третья, бывшая жена? Возможно, они расстались не очень приятно, но время затягивает и не такие раны, а человек с зажившими ранами может быть объективен.

Петельников должен найти её и допросить.

19

Следователь — работник особого рода. Он представитель власти и по закону может делать то, что другому не позволено. Следователь может задержать человека, обыскать его, арестовать, перерыть квартиру, предъявить обвинение. В дождь и ночь несётся на происшествие: труп, найденный где-нибудь в яме или подвале, взрыв трубы или пожар, крушение поезда или обвал дома; кража в квартире или ограбление универмага, — и сидит, ползает, ночами пишет протокол осмотра при свете фонарика или допрашивает днями, оставаясь спокойным и бесстрастным, как гипсовый бюст. И нет у этой специфической работы ни нормы, ни границы. Стоит у него опечатанный, вросший в пол металлический сейф, будто отлитый из многопудовых гирь. Там лежат уголовные дела, инструкции и приказы не для любого взгляда, и оружие лежит в кобуре, матовой от пыли…

Следователь — лицо особое. Но он и лицо обыкновенное, потому что он работник государственного учреждения и к нему идут граждане за разъяснением и справкой. Он уже лицо не особое, не оперативный работник, а служащий — чисто выбритый, в свежей рубашке, вежливый, как стюардесса. Какое дело гражданину Симыкину, пришедшему поговорить со следователем о сыне-лоботрясе, до того, что этот самый следователь не спал ночь, шастая в болотных сапогах по загородной хляби в поисках ножа пробежавшего здесь преступника? Какое дело гражданину Конькову, который решил узнать, как ему выселить пьющего гражданина Шустрикова из квартиры, что следователь только что из морга, со вскрытия, и ему не по себе от трупного запаха? Что кончается срок следствия и нет у следователя ни минуты в запасе? Что попало ему от прокурора, не является свидетель, не признаётся обвиняемый, не найти хороших экспертов, жалуется потерпевший, и вдруг стала болеть грудь и начало отдавать в левую руку, потому что сидишь на допросах внешне бесстрастный, как истукан, а внутри всё дрожит…

Поэтому Рябинин легко снимал забродившее недовольство, когда в дверь просовывалась фигура и вопросительно застывала в проёме. Конечно, можно было отправлять посетителей на приём к прокурорам — Гаранину или его помощникам, как делали следователи, но Рябинин любил поговорить с этими всклокоченными людьми.

Два старика вошли в кабинет просто и свободно, как входят работники милиции или эксперты. Один — высокий и грузный, а второй — сухонький, небольшой. Оба уже были в осенних пальто и кепках. Они подошли к столу — там идти-то четыре шага — дружно сняли кепки и вдруг оказались чем-то очень похожими, может быть белыми блестящими волосами, как они блестят у очень седых стариков.

— Здравствуйте, Сергей Георгиевич, — торжественно сказал высокий трубным голосом и протянул руку.

Уже узнали имя, не просто фамилию, а имя-отчество — значит, в чём-то заинтересованы.

— Здравствуйте, Сергей Георгиевич, — повторил маленький таким же торжественным голосом, каким говорят на сцене артисты самодеятельности, но голосок у него был чуть тоньше, чем у большого.

Рябинин пожал им руки и предложил сесть. Они сели незамедлительно, будто иначе и быть не могло, будто следователь ждал их, отложив всё на свете. Сев и потеряв разницу в росте, старики стали совсем как братья, хотя в лицах вроде бы ничего общего не было.

— Сергей Георгиевич, — начал большой, которого Рябинин почему-то счёл за старшего, — мы члены комиссии партконтроля горкома, комиссия содействия, народного контроля и так далее…

— Общественники, короче, — уточнил маленький.

Они запустили руки под пальто и достали красные книжечки, которые Рябинин не стал и смотреть, — он видел, кто перед ним.

— Чем вы интересуетесь? — сухо спросил следователь, потому что боялся, что эти старички, у которых времени было не меньше, чем энергии, начнут соваться не в своё дело и придётся их вежливо выпроваживать.

— А чего вы на нас смотрите, как на ревизоров? — тонко хихикнул маленький.

— Жду, — ответил Рябинин, не меняя выражения лица и застывшей, сцементированной позы.

— Мы пришли поговорить о деле Ватунского, — объявил высокий, поглаживая крупный красный лоб, убегавший до темени.

— О Ватунском говорить я не буду, — резко сказал Рябинин, — следствие ещё не закончено.

Так он и думал. Официальные лица следователя никогда ни о чём не просили: они звонили прямо прокурору. А вот общественников подослать могли — комбинат или ещё кто.

— Самойлов, да расскажи ты ему вразумительно, — сказал маленький старшему, восковато светясь морщинистым прозрачным лицом.

— Вы коммунист? — оглушительно откашлявшись, спросил крупный старик, бурея складками лица.

— Я следователь, — звонко ответил Рябинин.

Они распахнули пальто и пододвинулись ближе к столу, выложив на него большие, по-рабочему расплющенные ладони. Действовали старики синхронно, как солдаты в строю.

— Мы хотим говорить по-партийному, — начал один. — Мне вот шестьдесят восемь, а ему, Кузьмичу, семьдесят три. Персональные пенсионеры мы и никого не боимся, кроме партийной совести. Так, что ли? — вдруг спросил он маленького Кузьмича.

Кузьмич довольно кивнул, и Рябинин подумал, что ещё неизвестно, кто из них главный. Подумал мимолётно, внутренне не ослабевая.

— Ну вот, сынок, — продолжал Самойлов, всё поглядывая на Кузьмича: так ли говорит, — пошёл тут слушок, что жмут сильно на следователя в сторону, значит, прекращения дела. Так сказать, ввиду особой ценности инженера…

— Инженер, конечно, видный, мы не спорим, — перебил Кузьмич.

— Известно, фигура, но непорядок это, давить на следователя.

Рябинин улыбнулся светлым старикам.

— Так вот скажи нам по-партийному, — строго спросил Самойлов, — давят на тебя и сколь сильно?

Между начальником и подчинённым есть безмолвные отношения, в основе которых лежит элементарная порядочность, как и в отношениях любых двух людей. Например, не говорить друг о друге третьему лицу. И этика есть — не делать ничего в ущерб своему учреждению. Но старики спрашивали не об этике. Они требовали ответить о более важном — не о форме, к чему всё-таки относилась этика, а о существе. Не было у них юридического права ни спрашивать следователя, ни проверять его. Но они спрашивали не от имени права, а от имени совести.