17.

Последнее замечание нуждается в пояснении. Сартровский человек сам довел себя до пункта, после которого если не становятся антропософом, то становятся маоистом, чегеваристом, анархистом или уже просто отребьем. Этому человеку, выпячивающему себя у Сартра, нельзя, по крайней мере, отказать в одном: в мужестве жить в настоящем, не цепляясь за фиксированные точки прошлого. Он не может и не хочет больше быть питомцем или нахлебником ценностей, которые он уже не живет; единственное, чего он хочет, так это жить, и несчастье его существования в том, что в его жизни нет места ценностям, как в ценностях нет жизни. Тогда он предпочитает всё–таки жить без ценностей, чем быть стендом мертвых ценностей. Он сознает себя как ничто, и это свидетельствует лишь о его готовности нести свою судьбу фактически и случайно, а не покрытую патиной идеалов. Страх его экзистенции мог бы лучше всего быть выражен словами Штирнера[64]: «Все истины подо мной милы мне; я не знаю никакой истины надо мной, истины, на которую мне следовало бы равняться».

18.

Это, но и только это, выражает заостренный тезис: I'existenceprecede I'essence. Будь сущность прежде существования, человек имел бы, правда, почву под ногами, но никакой возможности быть свободным. Чтобы быть свободным, ему необходимо ежемгновенно стартовать из ничто в жизнь и верить в то, что он ежемгновенно является тем, что он из себя сам делает. Пока ему однажды не откроется, что жизнь, которую он живет, — это сплошной срыв и провал. Симптом, по которому он узнает это, — тошнота. Тошнит, следовательно существую. Такая вот деградация гордой картезианской интеллигенции, но и какое уникальное свидетельство! Философия в Сартре домыслилась до тошноты. Её стошнило от самой себя. Ну и что же из этого! Может, в этом и сокрыта её зрелость и значительность. При условии что её настигла бы однажды дружеская судьба, перенеся её из карикатурной парижской экзистенции в антропософский оригинал, где ей открылось бы, что она такое натворила, и, главное, что упустила. Можно было бы в нескольких штрихах охарактеризовать это отношение карикатуры к оригиналу — философской карикатуры к антропософскому оригиналу.

19.

Также и в антропософской оптике сознание есть ничто, каждый раз наново возникающее на внешнем как нечто. С той поправкой, что оно делается чем–то, а не делает себя само. Будь сартровский человек в состоянии делать себя сам, ему не было бы никакой нужды стремиться быть Богом, на том основании, что он был бы уже Им. Также и в антропософском смысле нет никакого повода предпосылать сознанию некую персональную сущность. Сознание — это просто зеркало внешнего мира, отражения которого (внимание!) на телесном прикидываются Я и душой, с тем чтобы они однажды стали Я и душой. Этотфакт невозможно понять иначе, как только в целостности антропософского контекста. Сартровское бытие–в–себе вещей, на котором возникает бытие–для–себя сознания и посредством которого оно ежесекундно заполняет свою пустоту, есть мир кармы. Карма (у Сартра: мой мир, мое бытие–в–мире, моя свобода) — это случай и контингенция. Конечно, французу и католику Сартру легче понимать под случаем языческо–христианскую (и тогда, если языческую, то слепую, а если христианскую, то неисповедимую) судьбу, чем художественно разыгранный в душевном пространстве педагогиум мирового процесса, в котором как человек, так и Бог, получают смысл и субстанцию. В свою очередь, карма обретает свой смысл в духовном законе реинкарнации. Приди нам в голову доискаться до корней и источника абсурда, как такового, нам следовало бы только мысленно устранить из мира карму и реинкарнацию и после последовательно домысливать мир до конца… Сартровская лицензия на абсурд слишком разумна, чтобы за литературными пряностями нельзя было видеть её философской дефективности. Об абсурдном не говорят, и уж вовсе не говорят столь блистательно, если намерены его абсолютизировать: будь абсурдное абсолютным, пришлось бы воздавать ему должное не философски, а клинически.

20.

Интересно в сартровском абсурде всё–таки не то, что он есть, а что он есть. Он есть — отсутствующая антропософия. (Под антропософией следует понимать не то, чем занимаются люди, называющие себя антропософами, а жизненное творение Рудольфа Штейнера!) Мы тщетно станем отгонять догадку, что от сартровского абсурда можно достичь до антропософии быстрее, а главное, надежнее, чем от антропософии большинства антропософов. «Сартр, — читаем мы у Карла Баллмера[65], — не должен остаться неуслышанным, ибо он дал философии XX века толчок честности». После того, как эта философия проморгала творение Рудольфа Штейнера, ей остается лишь уделить «абсурдному» центральное место в своем тематическом круге. С полным на то правом и основанием. Ибо этот мир действительно абсурден; нужно лишь не забеливать его идеалами с давно истекшим сроком годности. Если допустить, что к антропософии можно быть приведенным и в обостренном состоянии, то, похоже, что сартровский человек имеет неплохие на это шансы. Ему следовало бы лишь продумать тот нюанс, что действительно свободным в своих поступках он может быть лишь тогда, когда он действует сам, а самдействует он тогда, когда он налицо как сам. Что не так уж и очевидно, вопреки тщаниям уютнобюргерского оптимизма. Сартровское человековедение похоже на цирк: человек есть ничто, которое перманентно становится тем, что оно само (!) делает из себя. Совсем как тот свифтовский слон, которого показывают — «за отсутствием его самого». Или как «унесенное ветром» перышко, воображающее, что оно само несет себя по воздуху.

21.

В ключевом положении: «Человек есть в корне желание быть Богом», сфокусирована вся несостоявшаяся в Сартре антропософия. Следовало бы лишь вместо (расхожего) Бог говорить Дух, или(антропософски): Самодух, Жизнедух, Духочеловек, во избежание рецидивов бед, которых философия, да и обычное сознание натерпелись от слова и понятия Бог. Сартр, несомненно, прав, когда он отрицает сущность человека. Как экзистенциалист, он исходит из постулатасуществования, а под последним понимает не понятие, а тело. Между тем, в платонистически–христианской традиции Запада сущность (как дух) могла быть метафизичной, а не физичной. Атеизм Сартра — ушат холодной воды на запамятовавшую свое христианство голову. Сущности (Бога, духа) нет, потому что то, что есть, есть тело и в теле. В этом бесшабашном атеизме больше христианства, чем в самых отпетых христианских богословах. Разве Сущность Мира, известная христианам под именем Христос, — это не ТЕЛО! Именно: не паганистический призрак платонизма, а ТЕЛО. Но ТЕЛО, не просто существующее в собственных отправлениях, а до мозга костей пронизанное ДУХОМ, и потому и воскресшее как ТЕЛО. Христианский мир не понял: платонизм — это метафизика, неспособная стать физикой, тогда как событие Христа — это МЕТАФИЗИКА, как ФИЗИКА. «Мистерия Голгофы» диссонирует здесь с двумя христианскими тысячелетиями. Мы начинаем понимать и неизбежный атеизм тысячелетий: в свете следующего христианнейшего условия: или сущность человека — это ФАКТИЧЕСКИЙ ЧЕЛОВЕК, или нет вообще никакой сущности человека. Атеизм — наследственная болезнь христианства, как наследственная болезнь христианства же и материализм. Человек, несущий Христа на кончике языка, а не как СИЛУ СВО-ЕГО СТАНОВЛЕНИЯ К ЧЕЛОВЕКУ, — вечный проигрыш, промах, холостой выстрел, хлопушка, никчемность, чёрт знает что, потому что он хочет быть Богом (Духом, СОБОЙ) и не может им стать.

22.