Но… у нас тройной запас прочности. Пока иммунная система борется. Это осенью навалятся болячки, которые мы будем лечить подпольно, скрываясь от наших лётных медиков. Да они объективно и так все видят. На квартальном медосмотре: «Жалоб нет? Распишитесь вот здесь, пожалуйста».
Не может нам медицина помочь. Нас в молодости тщательно отобрали, просеяли, а теперь мы только под наблюдением.
Нет, конечно, можно пожаловаться. Тогда пустят по всем кругам экспертно-медицинского ада. Кто ж возьмёт на себя просто так ответственность — допустить к полётам пожаловавшегося лётчика. Пока каждому врачу не предоставишь «обтекатель», чтобы он снял с себя ответственность, — справку, отчёт о процедуре, снимок, — он не примет решения допустить тебя к полётам. Да и потом, собравшись вместе, они ещё и ещё раз сгоняют тебя на консультацию к узким специалистам, прежде чем допустят. А это ж все нервы.
Себе дороже жаловаться. Стисни зубы, перетерпи.
Филаретыч мой летал со сломанным ребром, молча кряхтел и терпел. Вам не приходилось случайно летать со сломанным ребром? Вам странно? Надо было. Так сложились обстоятельства, что нельзя было уходить на больничный: обошлось бы гораздо дороже. Само зажило. Ну, потаскали мы за него тяжеленный, контровочной проволокой прошитый штурманский портфель. И один ли он так?
«Солнце светит и палит. В отпуск едет замполит». Командный состав имеет возможность сходить в отпуск летом. И если тебя выдвинут в кандидаты на командную должность и станут предлагать, то, налетавшись всласть в августе, ты начинаешь смотреть на предложение совсем под другим углом, чем в январе.
Летом погода есть везде. Начинаешь мечтать, чтоб хоть где-нибудь закрылось — и ты пошёл бы спать в профилакторий. Хоть бы машина сломалась и застряла — и ты пошёл бы спать в профилакторий. Хоть бы топлива не подвезли — и ты пошёл бы спать в профилакторий. Хоть бы маленькое землетрясеньице, самум, ураган, тайфун, сирокко, изверженьице вулканчика какого захудалого… И ты пошёл бы спать, спать, спать в вожделенный профилакторий…
В промежуточном порту падаешь на кресла в салоне и хоть десять минут… Потом что-то толкает изнутри: капитан, вставай, пора идти подписывать задание. Инструкция требует, чтобы экипаж готовился к полёту в полном составе. Я смотрю на ребят: скрючились на креслах, поджали ноги, чтобы не мешать уборщицам… те понимают, тихонько протискиваются мимо экипажа и прикорнувших тут же, вповалку, проводниц, мимоходом оправляют им задравшиеся юбчонки…
Да пошли вы все, с вашей инструкцией. Погода миллион на миллион, лето бушует… Спите ребята, я схожу сам, проконсультируюсь и подпишу. А вам — лишних десять минут… ребятишки вы мои.
Машина стоит, ещё горячая после полёта. Опущены концы упругих крыльев. На нижней поверхности, подмышками, выступил холодный пот, капает на землю: настыло на высотном морозе топливо в баках и теперь там конденсируется влага. Усталые ноги шасси, с дымящимися, облитыми водой колёсами, с горячими тормозами, снова плавно нагружаются и оседают под весом закачиваемого керосина. Железным скрежетом шелестят лопатки успокоившихся турбин, вращаемых летним ветерком. Стучат клапана топливной системы: у них тоже экстрасистолы, как и у меня.
Тебе тоже нелегко, кормилица моя. Я-то долечу и пойду хоть поспать, а тебе лететь дальше. Давай беречь друг друга: я тебя не ударю о землю, а ты не подведи в воздухе. Долетим.
В салоне тихо копошатся обслуживающие полет люди. Штурман спит с открытыми глазами — жутковатое зрелище… а у меня перехватывает горло. Как же ты устал, брат мой, Филаретыч…
Захожу в кабину. Гудят выпрямители, тонким звоном отзываются гироагрегаты. У авиагоризонтов закатились шары под лоб… как у моего штурмана. Устали мы все — кому через час вновь поднимать в небо и тащить на себе полторы сотни пассажиров. Дайте же нам хоть десять минут… И на козырьке приборной доски безнадёжно мигает красное табло: «К взлёту не готов»…
Ничего. Долетим. Довезём.
Между полётами идут заготовки: варятся компоты и варенья, солятся огурцы-помидоры, и полки в погребе потихоньку заполняются банками. Супруга моя по специальности — озеленитель города; у неё сейчас такой же час пик, такая же продлённая саннорма, такая же хроническая усталость и такие же нервы. На работе она целый день, и я, прилетев с добычей, не стесняюсь другой раз и сам те огурцы посолить, да и варенье доварить, да и ужин ей приготовить.
За ужином разговор: когда поедем в отпуск?
Я мечтаю об одном. Прикуйте меня к койке толстой цепью.
К концу августа начинаются туманы. Задержки, задержки, авральная работа. Расписание сбивается. Отцы-командиры хватают первый попавшийся экипаж и затыкают дыру. Звонят по домам, вылавливают на дачах. Мы норовим забиться в щели, выключаем телефоны, но все равно нас загоняют в самолёт: надо вывозить домодедовских пассажиров; неделю сидят.
Иду по домодедовскому вокзалу. Глянул на себя в зеркало: сгорбившийся дед, глаза красные, сивая голова всклокочена, пятки волочатся… но никто на меня не обращает внимания. В вокзале духота. Люди — только что не верхом друг на дружке. Сидят и на окнах, и под лестницами, не протолкнуться. Очереди: у справочного, в буфеты, в туалеты, в медпункт… На привокзальной площади вытоптаны на газонах остатки жухлой травы; окрестный лес завален мусором. Везде люди, люди, люди…
Внезапно меня охватывает чувство ненависти. Вот взял бы пулемёт…
— Кто вас гонит? Какого черта вы все норовите лететь именно в конце августа? Это из-за вас я едва держусь на ногах. Это вы пьёте мою кровь, высасываете здоровье. Будьте вы прокляты! Сдыхайте в вокзале!
А они заглядывают мне в глаза. Седой инвалид, надевший летом в дорогу пиджак с орденами (может, уважат ветерана). Молодая, до конечного предела замордованная мамаша с грудным ребёнком. Женщина средних лет с печатью скорби на лице, обрамлённом траурной косынкой. Они все, проклятые было мною, смотрят в глаза… Капитан, сделай же что-нибудь!
Мне стыдно. Я стискиваю зубы, собираю остатки сил и развожу их по городам и весям. Иду вместе с пассажирами через толпу тех, кто их ждал и дождался. Гляжу этим людям в глаза.
Ради этого стоит жить.
Мой день рождения теряется в этих рейсах между летом и осенью. Тут не до гульбы. Мы с нетерпением ждём спада. Но его все нет, а интенсивность полётов такая же, а то ещё и дополнительный рейс подбросят.
Работаем как под наркозом. Красные глаза ввалились; сна уже нет, так, урывки. Наступает сентябрьская бессонница, результат истощения нервной системы.
Жалоб у нас нет. Желаний нет. Одно сознание: безысходность. Тупик. Ущелье, по которому несёшься, уворачиваясь от встающих на дороге утёсов. Ждёшь: вот-вот откроется простор… а впрочем, хрен с ним, с простором. Жить не хочется.
Ни-че-го не хо-чу. НИ-ЧЕ-ГО!
Казалось бы, в сентябре должны случаться катастрофы. Ну не могут такие экипажи обеспечивать безопасность полётов.
Оказывается, могут. Куда денешься.
Я оглядываюсь на проведённые в небе тысячи и тысячи часов. Откуда брались силы? Что помогало выжить в бешеном темпе и каторжной нагрузке полётов? Может, хорошие заработки? Или вера, что это ненадолго и в конце концов кончится? Или, может быть, страх, что если откажешься, то станут косо смотреть и не повезёт в жизни?
Спасала любовь к полётам. Это то, что сильнее усталости, сильнее страха, это благородное романтическое чувство полёта, мастерства и достоинства. Кто же, как не мы. Да, тяжко. Да, на пределе и за пределами. Но… будет, будет мягчайшая бабаевская посадка, и шлейф дыма за колёсами, и высочайшее наслаждение Мастера, сделавшего своими руками превосходную Вещь!
Сейчас я горжусь. Мне выпало такое вот трудное, выстраданное счастье. Может, — и дай бог — такое счастье испытали и Вы в своём нелёгком труде и мастерстве. И дай бог Вам такого же гордого сознания, что и в Вашей жизни был настоящий Полет.