По правде сказать, случай в том смысле, как его понимают игроки, бог несуществующий. Они поклоняются лжи, которую каждый из них представляет себе в другом образе. Каждый приписывает ему законы, привычки, наклонности, противоречивые в целом и вполне воображаемые. По мнению одних, он особенно благоприятствует известным числам. По мнению других, он подчиняется известному ритму, который легко уловить. По мнению третьих, он не лишен известного рода справедливости и, в конце концов, уравновешивает группы всех шансов. Наконец, по мнению четвертых, он не может вечно благоприятствовать, в интересах банка, той или другой серии простых шансов. Мы бы никогда не кончили, если бы захотели здесь обозреть весь химерический Corpus juris[14] рулетки. Правда, на практике постоянное повторение одних и тех же определенных сочетаний поневоле образует группы совпадений, в которых обольщенный глаз игрока прозревает призраки каких-то законов. Но правда и то, что в ту минуту, когда игрок рассчитывает на помощь самого верного призрака, последний, как показывает опыт, вдруг исчезает и оставляет вас лицом к лицу с неизвестным, которое он заслонял собою. Впрочем, большинство игроков является к зеленому столу с грузом других иллюзий, сознательных или инстинктивных и еще менее объяснимых. Почти все убеждены, что судьба готовит им особые милости или немилости, специально против них направленные. Почти все воображают себе, что существует какая-то невыясненная, но возможная связь между шариком из слоновой кости и их присутствием, их страстями, желаниями, пороками, добродетелями, заслугами, умственною или моральною силою, их красотою, гением, загадкой их существа, их будущим, счастьем и жизнью. Нужно ли сказать, что такой связи нет и быть не может.

Этот шарик, чьего приговора они ожидают с мольбою и на который они надеются тайно влиять, этот маленький неподкупный шарик занят более важными делами, чем их радости или печали. Ему уделено тридцать или сорок секунд движения и жизни, и в течение этих тридцати или сорока секунд он должен подчиниться большему числу вечных законов, должен разрешить большее число бесконечно трудных задач, должен выполнить большее число неотложных обязанностей, чем их когда-нибудь вместится в человеческом познании и понимании. В числе других огромных трудностей, он должен, в своем быстром беге, примирить две непознаваемые и непримиримые силы, составляющие, вероятно, двойственную душу вселенной, силу центробежную и центростремительную. Он должен быть внимательным ко всем происшествиям земли и неба, ибо стоит одному из игроков сойти с места и незаметно поколебать пол залы, стоит звезде подняться на горизонте, и он должен видоизменить или начать сызнова все свои математические выкладки. Ему некогда разыгрывать роль божества, благожелательного или жестокого к людям. Ему возбранено пренебречь хоть единою из бесчисленных формальностей, которых бесконечность требует от всего, что в ней движется. И когда наконец он достиг цели, он совершил такую же неисчислимую работу, как луна или другие бесстрастные, холодные планеты, которые там, за стенами здания, среди прозрачной лазури величественно поднимаются над сапфиром и серебром средиземных вод.

Эту долгую работу мы называем случаем, не умея подыскать другое название для того, чего еще не понимаем.

<>

НОВАЯ ДРАМА

Когда я говорю о новой драме, то само собой разумеется, что я намерен заняться только тем, что происходит в областях драматической литературы, действительно новых и еще слабонаселенных. В низших областях, в театрах обыкновенных, обыкновенная традиционная драма подвергается чрезвычайно медленно влиянию передового театра, но бесполезно поджидать отсталых, когда можно допрашивать разведчиков.

То, что с первого взгляда характеризует современную драму, это, прежде всего, ослабление и, так сказать, прогрессивный паралич внешнего действия, а затем чрезвычайно ясно выраженная тенденция спуститься поглубже в человеческую совесть и уделить большее место нравственным проблемам, и, наконец, поиски, пока еще совершающиеся ощупью, какой-то новой поэзии, более абстрактной, чем старая.

Нельзя отрицать, что на современной сцене разыгрывается гораздо менее бурных и необыкновенных приключений, чем на прежней. Кровь проливается все реже и реже. Страсти становятся все менее буйными, героизм — все менее суровым, мужество — все менее диким и менее материальным.

Правда, на ней еще умирают, ибо всегда будут умирать в действительности, но смерть больше не является, — или, во всяком случае, можно надеяться, что скоро не будет являться, — ultima ratio, необходимой рамкой, неизбежной целью всякой драматической поэмы. В самом деле, в нашей жизни, быть может жестокой, но жестокой скрыто и молчаливо, редко случается, чтобы самые бурные катастрофы кончались смертью, и театр, хотя медленнее всех других искусств следующий за эволюциями человеческого сознания, все же должен, в конце концов, считаться в известной степени с этим явлением.

Нет сомнения, что роковые анекдоты древности, составлявшие сущность классического театра, что испанские, итальянские, скандинавские или легендарные приключения, образующие канву почти всех произведений шекспировской эпохи, а также — чтобы не обойти молчанием искусство гораздо менее самобытное — всех произведений французского и немецкого романтизма, нет сомнения, говорю я, что эти анекдоты не представляют более для нас того непосредственного интереса, какой они представляли в те времена, когда они были повседневны и, естественно, возможны и когда, по крайней мере, изображаемые в них обстоятельства, чувства и нравы еще не вполне были изглажены из памяти людей, перед которыми они разыгрывались.

Но для нас эти приключения больше не соответствуют никакой живой современной действительности. Если в наши дни молодой человек полюбил среди препятствий, которые в той или другой степени, хотя в другом порядке мыслей и происшествий, воспроизводят препятствия, помешавшие любви Ромео, мы вполне знаем, что его приключение не будет украшено ни одним из обстоятельств, которые создают поэзию и величие любовной трагедии в Вероне. Оно не будет окружено опьяняющей атмосферой синьоральной страстной жизни. Не будет больше ни сражений среди живописных улиц, ни пышных и кровавых интермедий, ни таинственного яда, ни снотворно-угодливой пособницы в виде гробницы. Что станет с великой летней ночью, которая потому только кажется нам такой бесконечной, такой сочной и понятной, что она вся залита тенью неизбежной героической смерти? Откиньте в повести о Ромео и Джульетте все эти пышные украшения, и вы получите чрезвычайно простое и обыкновенное влечение несчастного юноши с благородным сердцем к молодой девушке, в руке которой ему отказывают упорные родители. Вся поэзия, весь блеск, вся страстная жизнь этого влечения созданы из яркости, из благородства, из трагизма, свойственных среде, где они разыгрываются. В ней нет ни одного поцелуя, ни одного любовного шепота, ни одного крика гнева, боли или отчаяния, которые не заимствовали бы у окружающих их предметов и людей все свое величие, свою прелесть, свой героизм, свою нежность, — словом, все образы, делающие их видимыми Красоту и сладость поцелуя создает не столько сам поцелуй, сколько место, время и обстоятельства, при которых он дается. Те же самые замечания можно было бы сделать, воображая человека наших дней, ревнивого, как Отелло, честолюбивого, как Макбет, несчастного, как Лир, нерешительного, беспокойного и угнетаемого страшным неосуществимым долгом, как Гамлет.

Этих обстоятельств больше нет. Приключение современного Ромео, если считаться только с внешними происшествиями, порожденными им, не доставило бы материала для двух актов. Мне скажут, что современный поэт, пожелавший представить на сцене подобную поэму любви, вполне свободен выбрать в прошлом среду более живописную и более обильную героическими и трагическими обстоятельствами, чем та, среди которой мы живем Это, конечно, верно, но к чему привел бы подобный опыт? Чувства и страсти, которые для своего развития и полного выявления нуждаются в современной атмосфере (ибо страсти и чувства современного поэта, помимо его воли, всецело и исключительно будут современными), вдруг были бы перенесены на другую почву, где все мешало бы им жить. У героев больше нет веры, а им навязали бы надежды и опасения вечных наказаний. Они вправе рассчитывать в своих страданиях на множество новых сил, наконец, человечных, справедливых