Но большинство цветов не так легко отдает в плен свою душу. Не стану здесь говорить обо всех разнообразных муках, на которые их обрекают, дабы заставить их вернуть наконец сокровище, которое они отчаянно скрывают в глубине своего венчика. Чтобы дать представление о хитростях палача и упорстве некоторых жертв, достаточно напомнить о муках замораживания, которые испытывают, прежде чем нарушить свое молчание, жонкиль, резеда, тубероза и жасмин. Заметим, между прочим, что аромат жасмина — единственный, которому нельзя подражать и которого нельзя воспроизвести искусной смесью других запахов.

Стеклянные пластинки устилают жиром в два пальца толщиной и все густо покрывают цветами. Благодаря каким лицемерным улыбкам, каким лукавым обещаниям жиру удается вынудить безвозвратную исповедь? Как бы то ни было, у бедных, слишком доверчивых цветов вскоре ничего более не остается за душой. Каждое утро их снимают, выбрасывают вон и коварное ложе покрывают новым слоем простодушных цветов. Они, в свою очередь, выдают свою тайну, претерпевают ту же судьбу, и им вослед идут другие и другие. Лишь по истечении трех месяцев, поглотив девяносто поколений цветов, жадный и коварный жир, насыщенный ароматными тайнами и признаниями, отказывается принимать новые жертвы. Одна фиалка в силах устоять против искушений холодного жира; приходится прибавлять пытку огня. Опускают сосуд со свиным салом в горячую воду. И после этого варварского обхождения скромный и нежный цветок, украшение весенних дорожек, теряет понемногу силу, охранявшую его тайну. Она уступает, отдает себя; и ее лукавый палач, прежде чем насытиться, вбирает в себя четверной вес ее лепестков, вследствие чего пытка длится весь сезон, покуда фиалка цветет в тени олив.

Но драма на этом не кончается. Надо еще заставить этот жадный жир, холодный или горячий, изрыгнуть обратно проглоченное сокровище, которое он удерживает в себе со всей силой своей уродливой и уклончивой энергии. Достигают этого не без усилий. Жир обладает низкими страстями, губящими его. Его потчуют спиртом, и он отдает, что взял. Теперь тайной обладает спирт. Как только она оказывается его собственностью, сейчас же он хочет обладать только один. И его, в свою очередь, укрощают, выпаривают, сгущают. И вот жидкий жемчуг, после стольких приключений, чистый, настоящий, неистощимый и почти нетленный, собран наконец в хрустальный флакон.

Я не стану перечислять химических приемов экстракции: при помощи нефтяных эфиров, сернистых соединений углерода и т. д. Большие парфюмерные торговли в Грасе, верные традициям, уклоняются о г подобных искусственных, почти бесчестных методов, которые дают едкие запахи и оскорбляют душу цветка.

МЕРА ЧАСОВ

Лето — пора счастья. Когда возвращаются среди деревьев, в горах или на берегу моря прекрасные часы года, те, которых ждут и на которые надеются, начиная с глубокой зимы, те, которые открывают нам, наконец, золотые врата досуга, — сумеем насладиться ими продолжительно, глубоко, длительно, сладострастно. Да будет у нас для них мера более благородная, нежели та, которою мы измеряем часы обыкновенные. Соберем эти ослепительные минуты в необычайные урны — великолепные, прозрачные, сделанные из того же света, который они должны в себе хранить, — подобно тому, как вливают драгоценное вино не в вульгарные стаканы будничной сервировки, но в чистейшие кристальные бокалы, украшенные серебром, которые воздвигаются на больших пиршествах.

Измерять время! Мы созданы таким образом, что можем сознавать время и проникаться его печалями и радостями лишь при условии, если мы его считаем и свешиваем, как монету, которая была бы незримой. Оно у нас воплощается и приобретает сущность и ценность, лишь пройдя сложные приборы, изобретенные нами для того, чтобы сделать его видимым, и, не существуя само в себе, оно заимствует вкус, запах и форму инструментов, его определяющих. Таким-то образом минута, искромсанная нашими карманными часами, не имеет того же образа, как та, которую удлиняют огромные стрелки часов городских башен или соборов. Следует поэтому не оставаться равнодушным к источнику рождения наших часов. Подобно тому, как бокалы меняют форму, цвет и блеск, смотря по тому, должны ли они поднести к нашим губам легкое бордо, богатое бургонское, свежий рейнвейн, тяжелый портвейн или веселость шампанского, почему бы и минутам не различаться, сообразно способам, соответствующим их грусти, бездеятельности или радости? Так, нашим рабочим месяцам, нашим зимним дням — шумным, деловым, суетливым, беспокойным — подобает быть строго методически разделенными и записанными при помощи стальных колес и стрелок эмалированных циферблатов наших часов, каминных, электрических, пневматических или же мелких карманных. Тут царственное время, управляющее судьбой людей и богов, время — бесконечная человеческая форма вечности — становится не чем иным, как упрямым насекомым, механически подтачивающим жизнь без горизонта, без неба, без отдыха. Самое большее, в минуты отдыха, вечером при свете лампы, во время слишком короткого досуга, отнятого у забот голода или тщеславия, широкому медному маятнику нормандских или фламандских часов иногда удается замедлить и осветить мгновение, предвещающее торжественные шаги приближающейся ночи.

С другой стороны, для часов не безразличных, но в самом деле мрачных — для часов отчаяния, отречения, болезни и страданий, для мертвых минут нашей жизни — пожалеем о древних, грустных и тихих песочных часах, служивших нашим предкам. Теперь песочные часы являются лишь праздным символом на наших гробницах или на погребальных покровах наших церквей. Или же мы находим их в позорном падении в некоторых провинциальных кухнях, наблюдающими за осторожной варкой яиц всмятку. Они больше не служат орудием времени, хотя и фигурируют еще рядом с косою в его устаревшем гербе. А между тем за ними числились своего рода заслуги и свой смысл существования. В дни, опечаленные человеческой мыслью, в монастырях, построенных вокруг жилища умерших, в монастырях, открывавших свои двери и окна только навстречу скудным лучам иного мира, более грозного, чем наш, они служили мерой для часов, лишенных радостей, улыбок, счастливых неожиданностей и украшений — никакие другие часы не могли бы их заменить. Они не определяли времени, они его бесшумно заглушали прахом. Они были созданы для того, чтобы сосчитывать одно за другим мгновения молитвы, ожидания, страха и скуки. Минуты сыпались пылью, отделенные от окружающей жизни неба и сада, от пространства, заключенные в стеклянном колпаке, как монах в своей келье, не отмечая, не называя никакого часа, хороня их все в погребальном песке, между тем как праздные мысли, сторожившие над их беспрерывным и безмолвным падением, исчезали вместе с ними, чтобы соединимая с пеплом усопших.

Плывя среди великолепных берегов огненного лета, кажется более подходящим наслаждаться пламенным чередованием часов в том порядке, в каком их отмечает та самая звезда, которая их проливает на наши досуги. В эти дни — более пространные, более открытые, более вольные — я верю только в большие деления света, названия которых солнце указует мне теплой тенью одного из своих лучей на мраморном циферблате, там в саду, около бассейна, где он отражает и молча записывает полет наших миров в планетном пространстве, как будто бы это было самым ничтожным делом.

В этой непосредственной и единственно подлинной записи велений времени, управляющего звездами, наши жалкие человеческие часы, распределяющие трапезы и мелкие движения нашей мелкой жизни, приобретают благородство, властный и несомненный аромат бесконечности, который делает более просторными и благодарными ослепительное росистое утро и почти неподвижный полдень прекрасного безоблачного лета.

К несчастью, солнечные часы, которые одни умели следить за важным и светлым чередованием беспорочных мгновений, становятся редкими и исчезают в наших садах. Их можно встретить только на парадном дворе, на каменной террасе, на месте, отведенном для игры, на опушке рощи какою-нибудь старинного города, древнего замка или дворца, где их вызолоченные цифры, циферблат и стрелка стираются под рукою того самого бога, культ которого они призваны были увековечить.