Вот шпалеры, мечтающие о пурпуре виноградных лоз. Вот просторная каменная ваза, пьющая воду, которая по капле сочится с верхушки зеленого тростника: каждая мелочь меняет выражение покоя, отдыха, лазурного молчания, радости, упоенной самой собою.

Но я ищу зимы и следов ее шагов. Где она скрывается? Она должна быть здесь где-нибудь. Как же весь этот праздник роз и анемон, теплого воздуха и росы, пчел и птиц, — как решается он с такой уверенностью развернуться в эти самые беспощадные месяцы зимнего царства? И что предпримет, что скажет весна, так как все, кажется, уже без нее сделано, все сказано? Или она никому не нужна и никто ее здесь не ожидает?

О, нет. Присматриваясь пристальнее, открываешь в этой неустанной молодой жизни работу ее рук, аромат ее дыхания, более юный, чем сама жизнь. Так, между прочим, здесь имеются и чужестранные деревья, молчаливые пришельцы, нечто вроде бедных родственников, одетых в лохмотья. Они пришли издалека, из области туманов, инеев и ветров. Они чувствуют себя на чужбине и оттого сумрачны и недоверчивы. Они еще не поняли светлого языка, не восприняли очаровательных нравов юга. Они не хотят еще верить обещаниям неба. Они подозрительно относятся к ласкам солнца, которое с зарей покрывает их плащом лучей, более нежных и теплых, чем тот, которым июль отягчал их плечи в неверные летние дни на их родной земле. Все равно: в определенный час, когда снег падал в трехстах верстах отсюда, их стволы дрогнули от холода, и они сняли с себя одежду перед зимним сном, несмотря на дерзкие обещания травы и ста тысяч цветов, несмотря на смелость роз, взобравшихся на самую их вершину, чтобы свидетельствовать о жизни. Сумрачные, недоверчивые, оголенные, как трупы, они все еще ждут весны, давно уже царящей вокруг них, и вследствие какой-то странной, чрезмерной реакции ждут ее дольше, чем под суровым, хмурым небом Парижа, ибо в Париже в это время почки уже начинают пухнуть. Эти деревья узнаешь тут и там среди праздничной толпы, чарующей холмы своей неподвижной пляской. Они немногочисленны и как бы скрываются от глаз: несколько искривленных дубов, буков, платанов, и даже виноградная лоза, которую мы вправе были бы считать лучше воспитанной, лучше осведомленной и более послушной, пребывает в недоверии. Они стоят здесь, черные, тощие, подобно больным в пасхальное воскресенье на паперти церкви, прозрачной от солнечного блеска. Они здесь живут в течение многих лет, некоторые в течение двух или трех столетий, но страх зимы затаился в мозгу их костей. Они никогда не потеряют привычки умирания. Они слишком богаты опытом, они больше не могут ничего забыть и ничему научиться. Их закостенелая мысль допускает свет лишь тогда, когда он приходит в привычный час. Это суровые старики, слишком мудрые для того, чтобы наслаждаться непредвиденной радостью. Они не правы. Мудрость не должна противиться прекрасному безумию. Вот вокруг этих древних, враждебно настроенных предков живет целый мир растений, не знающих будущего, но доверчиво ему отдающихся. Они живут только раз в году. У них нет ни прошлого, ни преданий, и они знают лишь одно, что час прекрасен и что нужно им насладиться. И покуда старшие их владыки и боги дуются и тратят понапрасну время, они цветут, любят, множатся. Это скромные цветы милых уединенных мест: бельцы, покрывающие мураву своей наивной чистотой, огуречник, более синий, чем самое синее небо, анемона, багряная или выкрашенная в анилин, девственная белая буквица, древовидная мальва, колокольчики, звона которых никто не слышит, розмарин, похожий на провинциальную горничную, хмельной тимьян, просовывающий свою седую голову сквозь расщелины камней.

Но, главным образом, это несравненная пора, прозрачная и влажная пора лесной фиалки. Их баснословная скромность становится хищной и почти нетерпимой. Она больше не прячется стыдливо среди листьев, она расталкивает траву, покоряет ее, окутывает ее, навязывает ей свои цвета, вдыхает в нее свое дыхание. Ее бесчисленная улыбка покрывает сетью невинной и сладкой радости террасы маслин и виноградников, скаты оврагов, извивы долин. Ее благоухание, свежее и светлое, как душа текущих под горами источников, делает воздух более прозрачным и молчание более светлым. Оно на самом деле, как утверждает какая-то легенда, и есть дыхание земли, залитой росою, когда она, еще девственная, пробуждается под лучами солнца и вся отдается ему в первом поцелуе первой зари.

Затем в садиках, окружающих загородные домики с итальянскими крышами, ютятся добрые овощи, лишенные предрассудков и претензий, никогда не знающие ни сомнений, ни страха. Покуда старый крестьянин, уподобившийся возделываемым им деревьям, перекапывает землю вокруг масличных деревьев, шпинат, не принимая никаких предосторожностей, чванливо спешит покрыться зеленью; русские бобы открывают свои черные глаза среди бледной листвы и кротко глядят на приближение ночи; ветреный горошек рвется кверху и растет, покрытый неподвижными, упрямыми мотыльками, как будто уже июнь перешагнул через порог фермы; морковь краснеет, выглянув на свет Божий; простодушный земляничник вдыхает ароматы, которые струит полдень, наклоняя к земле свои сапфирные чаши; латук силится создать себе золотое сердце, в котором он желает заключить свежесть орошающих его утренних и вечерних часов. Одни только плодовые растения долго размышляли: пример овощей, среди которых они живут, искушает их присоединиться к общей радости, но строгое поведение старших пришельцев с севера, их побочных родичей, вышедших из великих мрачных лесов, проповедует им благоразумие. Тем не менее они просыпаются. Не в силах дольше выдержать, они также присоединяются к хороводу благоуханий и любви. Персики превращаются в розовое привидение, в юношескую благоуханную плоть, которую дыхание зари распылило среди лазури. Грушевые, сливовые, миндальные, яблони, напрягая все силы, соперничают друг с другом в светлом опьянении, и светлокудрые орешины, точно венецианские люстры, сверкая налетом алмазной пыли, цветут здесь и там, освещая всеобщий праздник. Что же касается выхоленных цветов, занятых, по-видимому, только собою, то они давно уже отказались исследовать тайны этой бесконечной весны. Они больше не отмечают времен года, не считают дней и, не зная, что делать в беспорядочном движении пламенных часов, лишенных тени, а также опасаясь дать себя в обман и потерять хоть одну минуту счастья, они приняли решение цвести без перерыва от января до декабря. Природа одобряет это решение и, чтобы вознаградить их за доверие к счастью, за великодушную красоту и избыток любви, она дарит им силу, блеск и благоухание, которых никогда не уделяет цветам осторожным и боящимся жизни. Вот что, среди прочих истин, возвестил мне скромный домик, который я видел сегодня на скате холма, домик, залитый розами, гвоздикой, резедой и гелиотропом, так что его можно было бы принять за бьющий через край родник цветов, откуда нам явилась весна. Между тем тыквы, лимоны, апельсины фиги мирно дремали перед каменным порогом закрытой двери, в синевшей, как сталь серпов, тени, среди величавого пустынного и ровного молчания безоблачного дня.