Клюз смотрел прямо на меня. Видно, все не сообразит, как же ко мне обращаться. Взмахнул свободной рукой: знаю, мол, какую ты сыграл роль в моей жизни. А потом принялся ритмично помахивать пальцем, как метроном, — подбирал и тут же, забраковав, отбрасывал унизительные прозвища, которыми бы меня удостоить. Будто игра это у него занимательная. Расставил ноги, коленки чуть подогнуты, а по лицу его ясно видно, что помнит, уж коечто, безусловно, помнит, — что много лет назад мы с ним вляпались в какую-то немыслимую историю, в какую-то глупую переделку угодили, как зеленые юнцы.
Я так и оцепенел.
И надо же, прямо за ним сгрудилась на тротуаре толпа религиозных фанатиков, босоногих людей в шафранового цвета хитонах, — распевают, приплясывают. Словно бы он исполнитель главной роли в музыкальной комедии.
Да и рядом со мной хористы появились. Справа мужчина в высоком котелке, а на груди и на спине рекламные щиты, слева женщина, видно, бродяжка бездомная — все свои пожитки в полиэтиленовых сумках с собой таскает. На ней гигантского размера баскетбольные кеды, пурпурные с черным. До того ей велики, она в них, точно кенгуру, прыгает.
И оба этих моих хориста с прохожими разговоры всякие ведут. Этот, в рекламных щитах, все выкрикивает: «Пусть женщины на кухню возвращаются!» и еще: «Бог не сотворил женщину равной мужчине!» — в таком вот духе. А женщина с сумками всех подряд ругательски ругает за то, что растолстели, — если правильно разобрал, кого бурдюк назовет, кого говнюк, кого пасюк, послушать ее, так кругом одни толстяки да толстухи.
Но дело-то вот какое: я просто слишком давно в Кэмбридже, штат Массачусетс, не бывал, забыл, какой у тамошних работяг выговор, а это они словечко «говнюк» так произносят, что получается на «бурдюк» похоже.
Можете себе представить? У нее в одном из этих необъятных баскетбольных кедов много чего было понапихано, и в том числе мои притворные любовные письма. Мир тесен!
О Господи! Умеет ведь жизнь так все перемешать и соединить!
Когда Леланд Клюз, стоявший на противоположной стороне улицы, осознал, кто я такой, губы у него вытянулись, как будто он на уроке фонетики и сейчас безупречно произнесет звук «о». Нет, я не слышал, как он «Ох!» выдохнул, но четко видел — «Ох!». Решил в комическую сцену превратить эту нашу встречу через столько лет и, как актер в немой картине, пережимает, разыгрывая удивление и огорчение.
Он явно намеревался, как только вспыхнет зеленый свет, пересечь улицу. А эти кретины — индуисты в шафрановых хитонах вс? вокруг него пляшут, вс? горланят, что есть голоса.
У меня еще было время убежать. Но я как примерз к тротуару, и, думаю, вот почему: хотел самому себе доказать, что я настоящий джентльмен. Тогда, в жуткие дни, когда я давал показания против него, писавшие про нас с ним пытались разобраться, кто правду говорит, а кто врет, и почти все приходили к выводу, что я комедию ломаю, зато он-то настоящий джентльмен, он и происходит из семьи, где всегда все джентльменами были, не то что у меня со славянскими моими предками. Стало быть, для него важнее всего на свете честь, мужество, истина, а мне до всего такого дела нет.
И другие кричащие несоответствия между нами тоже, разумеется, указывались. С каждым очередным газетным выпуском или номером журнала я все больше превращался в карлика, а он прямо-таки в гиганта. Бедная моя жена делалась все тучнее и чужероднее Америке, зато его жена становилась образцовой златоволосой американкой. Друзей у него прибывало всякий день, и они оказывались все респектабельнее, а у меня, так получалось, даже среди болотных рептилий ни одного приятеля не найдется. Но особенно мне досаждало — этого я уж никак не мог снести! — что он, выходит, человек чести, а я нет. И вот двадцать шесть лет спустя этому карлику славянскому, арестанту этому, снова защищаться предстоит.
Перешел он улицу, наш бывший чемпион из беспримесных англосаксов, а ныне обветшалое пугало с безмятежно улыбающейся рожей.
От этой его безмятежности я просто шалел. Ну с чего, спрашивается, ему таким безмятежным быть?
Словом, опять оказались мы с ним лицом к лицу, а женщина эта с сумками рядом стоит, прислушивается. Переложил он в левую руку свой видавший виды портфельчик, правую мне протягивает. И тут же принимается шутить, как будто он Чарли Мортон Стэнли, а я Давид Ливингстон, и он меня отыскал в африканских джунглях: «Уолтер Ф.Старбек, если не ошибаюсь?»
А вокруг и правда все равно что джунгли, никому до нас совершенно нет дела. Из тех, кто про нашу с ним историю помнили, большинство, думаю, умерли уже. Мы ведь никогда и не значили в американской истории так много, как порою нам казалось. Прошу прощения, так себе, попердели, и ветер унес, или, как выговорила бы эта женщина с сумками, потолстели, и веер занес.
Вы думаете, я злобу к нему испытывал из-за того, что много лет назад он увел у меня девушку? Нет, не испытывал. Мы с Сарой любили друг друга, но, ставши мужем и женой, уж точно не были бы счастливы. По части секса у нас с ней так бы и не наладилось. Мне, как я ни старался, не удалось ее заставить к этим вещам относиться серьезно. А вот Леланд Клюз достиг успеха там, где я не смог, — сильно же, надо думать, ее изумив и вызвав в ней благодарное чувство.
Да и какие там нежные воспоминания могли у меня остаться о Саре? Мы с ней все про страдания простых людей толковали, про то, как бы им помочь, — а наговорившись, забавлялись какиминибудь ребяческими шалостями. Оба шуточки друг для друга припасали, чтобы эти паузы получше заполнить. Была у нас привычка часами болтать по телефону. За всю свою жизнь не припомню такого чудесного наркотика, как эти наши телефонные разговоры. Тело точно бы исчезало, как у обитателей планеты Викуна, чьи души парят в невесомости. А если вдруг тема иссякнет и мы замолчим, кто-то уж обязательно извлечет заготовленную шуточку, и снова говорим, говорим…
Допустим, спросит она:
— Знаешь, в чем разница между ферментом и гормоном?
— Понятия не имею.
— Фермент голоса не подает, вот в чем… — И давай глупость за глупостью выпаливать, забавляется, хотя, может, сегодня у себя в госпитале такого навидалась, вспомнить страшно.
13
Я уж приготовился, сейчас вот серьезным, настороженным тоном, но со всей искренностью поприветствую его: «Быть не может, это ты, Леланд? Рад тебя видеть». Но до приветствий не дошло. Женщина с сумками, у которой оказался пронзительно громкий голос, как заорет: «Бог ты мой! Так вы Уолтер Ф. Старбек? Поверить невозможно!» И пытаться нечего воспроизвести, какой у нее акцент.
Думаю: сумасшедшая какая-то. Талдычит, как попугай, то, что от Клюза услышала, а что именно, ей без разницы. Вздумай он меня назвать Бампшес Кью Бангуистл, она бы, наверно, тут же принялась повторять: «Бог ты мой! Так вы Бампшес Кью Бангуистл? Поверить невозможно!»
А она сумки свои к моим ногам прислонила, точно я вовремя подвернувшаяся тумба. Шесть сумок у нее было, я их потом все до одной осмотрю, не торопясь. Сумки-то из самых дорогих магазинов — на одной «Анри Бендель» значится, на другой «Тиффани», а есть еще «Слоун», и «Бергдорф Гудмен», и универмаг «Блумингдейл», и «Аберкромби-Фитч». Между прочим, все эти магазины, кроме «Аберкромби-Фитч», который вскоре закрылся по причине банкротства, принадлежат корпорации РАМДЖЕК. А в сумках все больше тряпки всякие лежат, из мусорных баков вытащены. Что у этой женщины было поценнее, она прятала в своих баскетбольных кедах.
Пытаюсь не обращать на нее внимания. Хоть она и обложила меня со всех сторон своими сумками, я только на Леланда Клюза смотрю, не отрываюсь.
— Неплохо выглядишь.
— Чувствую себя тоже неплохо. Как и Сара, спешу тебя порадовать.
— Приятно слышать. Чудная она девочка. — Хотя Сара, понятно, никакая уже не девочка.
Клюз сообщает: она все так же, как прежде, сиделка по вызовам, но не на полный день.
— Ну, и хорошо, — говорю.
А тут, к моему ужасу, словно бы летучая мышь, у которой голова закружилась, слетает с карниза над нами и плюх прямо мне на руку. Это женщина с сумками схватйла меня за запястье своими перемазанными пальцами.