Пригласила она меня вместе с Клюзом к ним вернуться поужинаем, а я в ответ: охотно бы, только не знаю, как тут у нас все сложится. И спрашиваю: живешь-то ты в каком районе?

Оказывается, у них с Клюзом квартирка на цокольном этаже того самого дома, где бабушка ее жила, — в Тюдор-сити. Спросила она, помню ли я бабушкины апартаменты, слуг этих дряхлых, мебель, от которой во всех четырех комнатах было не протолкнуться?

Помню, говорю, и начинает нас разбирать смех.

Я не сказал ей, что у меня сын тоже живет в Тюдор-сити. Потом выяснилось, что она-то прекрасно про это знала, и про жену его, и про детишек приемных — у Станкевича из «Нью-Йорк таймс» в том же доме квартира, всего тремя этажами выше той, которую Клюз с Сарой занимают, и всем жильцам прекрасно семейка моего сына известна, потому что дети ведут себя просто кошмарно.

Хорошо, говорит мне Сара, что мы еще смеяться не разучились после всего, что пришлось вынести. «Чувство юмора сохранили, говорит, — и на том спасибо». Вот и Джули Никсон то же самое сказала, когда ее папу из Белого дома попросили: «Чувство юмора ему не изменяет».

— Да, — согласился я, — по крайней мере хоть с юмором все у нас в порядке.

— Послушайте, официант, как это у меня муха в супе оказалась?

— Что? — переспрашиваю.

— Муха у меня в супе оказалась.

И напоминает мне: помнишь, мы с тобой по телефону все шутками обменивались, вот и эта все время у нас была в ходу. Я напрягся. Как же ответить-то полагается, ах ты, Господи, телефонные эти наши разговоры, словно машина времени в прошлое доставила. Ну и отлично — она меня из тысяча девятьсот семьдесят седьмого года перенесла в четвертое измерение.

— У нее соревнования — заплыв на спине, мадам, — говорю.

— На спине? А что это у вас за суп такой с гробами?

— Опечатка в меню, мадам, извините. Должно быть: с грибами.

— Почему сметана такая дорогая?

— Туда сливок много идет, мадам, а коровам, понимаете, неудобно в бутылочки эти доиться.

— Что за напасть, все мне кажется, будто нынче вторник, говорит она.

— Нынче и есть вторник.

— Ах, вот почему мне так кажется! Скажите, пожалуйста, а расстегаи у вас не подают?

— Сегодня не пекли, мадам.

— Жаль, мне вот все снилось, как я расстегаем закусываю.

— Приятный, должно быть, сон, мадам.

— Жуткий! — говорит. — Все расстегаи, расстегаи — проснулась, а пижама на полу валяется.

В четвертое измерение ей еще как нужно было сбежать, не меньше, чем мне. Потом я узнал: у нее, оказывается, в тот вечер пациентка умерла. А Саре она очень нравилась. И было пациентке всего тридцать шесть лет, только сердце совсем никуда ожиревшее, расширенное, слабое.

Представляете себе, какие чувства при нашем разговоре испытывал Клюз, сидевший напротив? Я, помните, напрягся, глаза прикрыл и до того из времени выключился да в иное пространство перенесся, словно мы с его женой прямо у него на глазах любовью занимаемся. Конечно, зла он на меня не держал. Вообще ни на кого зла не держит, как бы скверно с ним ни обходились. Но не оченьто приятно было ему наблюдать, как у нас с Сарой, пока по телефону говорили, старая любовь оживает.

Вы хоть что-нибудь встречали столь же неистребимое и многоликое, как супружеская неверность? Такого нигде больше в подлунном мире не найдешь.

— Хочу на диету сесть, — говорит Сара.

— Могу дать тебе совет, как в минуту сбросить двадцать фунтов лишнего жира.

— А как?

— Голову себе отрежь, — говорю.

Клюзу-то лишь мои слова слышны, оттого шутку никак не ухватит — то конец, то начало. А тут все вместе важно.

Спрашиваю, помнится, Сару, по-прежнему ли она закуривает в постели после близости.

Клюз не знал, что она ответила, а ответила она вот как:

— Не знаю. Внимания не обращала. — И тут же ко мне пристает:

— А ты чем занимался, пока в официанты не пошел?

— Вычищал птичий помет из часов с кукушкой, — говорю.

— Вот скажи-ка тогда, почему в птичьих какашках беленького много?

— Беленькое, не беленькое, какашки они какашки и есть, сказал я. — Ладно, сама-то ты чем занимаешься?

— На фабрике работаю, где шьют панталончики.

21

— Ну и как там на фабрике, хорошо за панталончики платят?

— Да ничего, — говорит, — жаловаться не буду. Тысяч десять в год получается. — Сара кашлянула, подав мне условный знак, который я не сразу понял.

— Кашляешь ты сильно, — говорю, не подумав.

— И не проходит.

— Выпей две таблетки, ну знаешь, какие. Как раз то, что тебе нужно.

Слышу — в трубке словно бы водичка буль-буль-буль. А потом она спрашивает: от чего таблетки-то?

— Слабительное, — говорю, — самое эффективное слабительное, какое медики выдумали.

— Слабительное!

— Ага, — говорю, — сиди теперь, не шелохнись, не покашляй.

И еще мы вспомнили шутку про больную лошадь, которая будто бы у меня в конюшне стоит. На самом-то деле никогда лошадей у меня не было. Стало быть, иду к ветеринару, и он мне дает полфунта красного порошка, который нужно скормить лошади. Говорит: вы трубочку из бумаги сверните, засыпьте туда порошок, трубочку в рот ей вставьте и дуйте, пока в горло не попадет.

— Как лошадка-то? — спрашивает Сара.

— Все в порядке с ней, вылечил.

— А вот ты что-то весь красный.

— Так она сначала поперхнулась.

Любопытно ей:

— Еще не разучился смеяться, как твоя мать смеялась?

Это без всяких подковырок было сказано. Саре действительно нравилось, как я подражаю смеху мамы, и по телефону я часто это делал. Только уже много лет не пробовал. А нужно не просто тоненький голос сделать, нужно, чтобы звук получился красивый.

Тут вот в чем сложность: мама никогда не смеялась громко. Когда еще служанкой была в Литве, ее приучили тихонько в кулачок посмеиваться. Считалось: услышит хозяин или гость, как где-то слуги хохочут, и, чего доброго, решит, что это над ним.

Поэтому у мамы, если ее совсем уж одолевал смех, получались едва слышные чистые такие звуки, словно крутят музыкальную шкатулку или колокольчик вдали послышался. Удивительно красиво это выходило, хоть она вовсе и не старалась.

И вот, позабыв, где нахожусь, я набрал в легкие воздуха, сдавил себе горло и воспроизвел, как смеялась мама, — очень уж хотелось старой моей подруге приятное сделать.

Как раз в эту минуту вернулись из библиотеки Арпад Лин с Фредом Убриако. Еще успели мою руладу услышать.

Говорю Саре: извини, не могу больше с тобой разговаривать, и трубку повесил.

Арапад Лин уставился на меня тяжелым взором. Приходилось мне от женщин слышать про то, как мужчины мысленно их раздевают. Сейчас вот и у меня появилось такое чувство. Потом я узнал, что именно это и происходило: Арпад Лин пытался себе представить, как я выгляжу, если одежду снять.

У него мелькнуло подозрение, что я на самом деле миссис Джек Грэхем, которая, переодевшись мужчиной, явилась его проверять.